Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Столь соблазнительное обобщение представляется еще более неизбежным при условии, что экологические кризисы чаще всего выражаются в исчезновении всего, что находится за пределами человеческого мира, любых условий для человеческой деятельности, какой бы то ни было разгрузки, за счет которой мы до сих могли, выражаясь при помощи изящного эвфемизма, изобретенного экономистами, экстернализировать• действия. На этот парадокс уже неоднократно обращали внимание: забота об окружающей среде• начинается в тот момент, когда никакой окружающей среды больше нет, то есть нет больше определенного пояса реальности, за счет которого можно было бы избавиться от нежелательных последствий политической, промышленной и экологической деятельности человека (65). Историческое значение экологических кризисов заключается не в появлении какой-то особой озабоченности природой, а, напротив, в том, что становится невозможно представить по отдельности политику и природу, которая одновременно была для нее эталоном, возможностью, ресурсом и свалкой. Политическая философия внезапно сталкивается с необходимостью интернализации• окружающей среды, которую она до сих рассматривала как особый мир, который настолько же отличается от нашего, как у древних в догалилеевскую эпоху физика подлунного мира отличалось от небесной. Поскольку сегодня человечество осознает, что для осуществления политики у него больше нет ни возможности разгрузки, ни резервов, то все прекрасно понимают, что мы должны не просто всерьез заняться природой, а перестать считать, что совокупность нелюдéй должна навсегда остаться под ее властью. В последние несколько десятилетий человеческая ассамблея считает своим долгом вернуться к изначальному разделению и заново спрашивает со старой ассамблеи, которая втайне собиралась веками, держа в строжайшей тайне свою политическую деятельность. Все хотят знать, в соответствии с какой статьей из какой Конституции люди и нелю́ди должны были заседать по отдельности, одни под контролем проводимой властью политики, а вторые – эпистемологической полиции. И если никакого текста вдруг не обнаружится, то мы должны во весь голос требовать изменений устройства нашей общественной жизни, отредактировав Конституцию в соответствии с требованиями сегодняшнего дня.
Если мы используем слово «коллектив»• в единственном числе, то совсем не для того, чтобы описать тип объединения, аналогичный тому, что обозначают при помощи слова «природа», и совсем не для того, чтобы обозначить мифическое «единство человека с природой». «Та самая», уникальная природа, как нам прекрасно известно, никогда не была стабильной, она всегда была следствием непреодолимого разрыва с социальным и человеческим миром. Потому что самим словом «коллектив» мы хотели подчеркнуть работу по сбору множества в единое целое. Это слово имеет преимущество, поскольку напоминает нам, что система сбора сточных вод состоит из сети малых, средних и больших «коллекторов», которые позволяют сбрасывать уже использованную воду, а также поглощать дождевые потоки, которые обрушиваются на большой город. Нам прекрасно подходит метафора cloaca maxima [11], с ее приспособлениями для расчета параметров и контроля, водопроводами, очистками и отверстиями человеческого тела, необходимыми для ее поддержания. Чем больше мы ассоциируем материальные предметы, учреждения, техники, ноу-хау, процедуры и проволочки со словом «коллектив», тем точнее будет их применение: так тяжелый, но необходимый труд по постепенному и публичному построению будущего единства станет заметнее.
Именно по этой причине под словом «коллектив» в единственном числе мы подразумеваем не ответ на вопрос о числе коллективов (к которому мы приступим только в пятой главе), а всего лишь актуализацию проблемы постепенного построения общего мира, которую старая Конституция с ее разделением на две палаты не позволяла даже сформулировать, так как природа, столь поспешно унифицированная, решала ее раз и навсегда. Мы понятия не имеем, существует ли один-единственный коллектив, три их или больше – шестьдесят пять или несметное множество. Мы используем этот термин исключительно для обозначения политической философии, в которой больше нет двух аттракторов, один из которых сохранял бы единство в виде природы, а второй поддерживал бы множество в виде различных обществ. Этот коллектив означает все что угодно, но только не разделение на две части. Проявляя интерес к коллективу, мы заново ставим вопрос о том, как собрать ассамблею, нисколько не заботясь о прежних титулах, которые позволяли одним заседать в ложах природы, а другим – всего лишь на узких скамейках общества. В настоящей главе мы попробуем определить, чем оснащены, если можно так выразиться, эти «граждане», призванные заседать в единой ассамблее, притом что до сих пор, если развивать метафору, они жили в сословном обществе, разделенном на аристократию, духовенство и третье сословие. Мы уверены, что объединение этих двух палат будет иметь те же последствия для будущей республики, что и день, когда третье сословие, аристократия и духовенство отказались заседать по отдельности и голосовать в соответствии со своей сословной принадлежностью.
Хотя у революционных примеров прошлого определенно есть свой шарм, все сопровождавшие их конституционные потрясения касались исключительно людей. Однако сегодня контрреволюционные выступления затрагивают нелюдéй в равной степени. Что для этого объединения людей и нелюдéй служит эквивалентом принципа «один человек – один голос», изобретенного нашими предками, как только они отказались заседать в соответствии с классовым делением Старого порядка•? Такова вторая сложность, которую мы должны преодолеть, чтобы созвать коллектив.
Должны ли мы пойти дальше и дать нелю́дям право голоса (66)? Достаточно лишь вскользь упомянуть о подобных проблемах, чтобы перед нами возник пугающий призрак необходимости заниматься метафизикой, то есть самим определять обустройство плюриверсума, а также свойствами, которыми должны обладать граждане этой республики. Мы впадаем в болезненное противоречие: как если бы нам нужно было разработать одну метафизику для людей и нелюдéй, хотя мы уже отбросили разделение природа/общество именно потому, что оно навязывало нам особую разновидность метафизики, выпадающую из всех публичных механизмов, а именно метафизику природы•, если прибегнуть к нарочито парадоксальному выражению. Если же, как предлагают нам многочисленные теоретики экологии, мы должны покончить с традиционной метафизикой, чтобы прийти к новой, менее дуалистичной, более щедрой, более отзывчивой, то мы никогда не сможем написать эту новую Конституцию, поскольку у любой метафизики есть неприятное свойство заканчиваться бесконечными спорами… Мы хотим возобновить общественную дискуссию, которая длительное время находилась под запретом, но мы не можем ожидать, что она будет зависеть от предварительного согласия относительно обустройства плюриверсума – ведь именно к этому стремилась королевская власть, которая распределяла объединяющие нас первичные качества и вторичные качества, которые нас разделяют, стараясь сделать это без лишних затрат и дискуссий. Мы хотим прийти к этому общему миру после того, как будет написана новая Конституция, а не заранее. Перед нами стоит классическая проблема бутстрэпа: для того чтобы чаемая нами экспериментальная метафизика• могла прийти на смену произволу или арбитражу природы, мы для начала должны определить некий прожиточный минимум, «метафизический МРОТ», который сделает возможным созыв коллектива. Какой смысл читателю отказываться от собственной метафизики и принимать нашу или же метафизику теоретиков настолько глубинной, сколь и поверхностной экологии? Почему он должен лишать себя той надежной базы, что дает ему «метафизика физики»?