Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но с каждым разом ряды добровольцев редели, первым до границы деревни проводили Зеппля, сына трактирщика, вторым — Йоханнеса, сына мельника, третьим — Непера.
— Ты старый человек. Тебе ни к чему идти, — отговаривал его мой отец.
— Для нашего дела никто не стар, — нашелся Непер и взял винтовку на плечо. Его проводили до железнодорожной станции в чистом поле.
Непер стал и одним из первых, кто вернулся домой вперед ногами, по нему едва успели соскучиться. Для него звонил только один большой колокол. Так было всегда, когда на поезде или грузовике привозили домой мертвых. Их выгружали перед въездом и вносили в деревню на руках, в сопровождении медленных, монотонных ударов колокола. Люди, несшие гроб, шагали в такт его звону. Колокол служил метрономом нашей скорби.
Покойного приносили домой, гроб ставили во дворе на два стула. Если он был румыном — а у нас жили и несколько румынских семей, — то нужно было следить за тем, чтобы под гробом не пробежала кошка, иначе душа умершего не обретет покой и будет преследовать живых. Наших покойников относили в поля, чтобы они могли в последний раз попрощаться со своей землей. Похоронная процессия блуждала по полю во главе со священником, страдая от жары или от пронизывающего банатского ветра. Летом, когда высоко колосились хлеба, гроб иногда напоминал корабль, плывущий по ниве.
Так вот, в январе 1945-го я сидел на кладбище, съежившись и поджав ноги, и ждал, пока эта внезапно разразившаяся над нами буря уляжется и русские уйдут. Земля глубоко промерзла, не то что ранней осенью, когда могильщики без труда вырыли могилу, чтобы опустить в нее тело сербки Катицы. На тот момент она была последней на нашем кладбище. Пуля в висок почти в упор, крови пролилось совсем немного.
Она лежала недалеко от склепа семьи Дамас, где скрывался я, у самой ограды кладбища, теперь едва заметной под свежими сугробами. Ее вместе с родителями сперва похоронили здесь и только потом вспомнили, что сербам здесь лежать не полагается, они же православные. Это признали коллективным промахом и списали на военную суматоху.
— Ни один христианин не будет вскрывать свежую могилу! — запричитал могильщик.
— Тебе и не придется. Мы ее убили, значит, на нашем кладбище ей и покоиться, — объяснил священник Шульц.
Ведь застрелили ее отнюдь не русские, а последний немецкий офицер, перед тем как отступить вместе со своими солдатами. Если к восемнадцати годам я и испытывал что-то похожее на любовь, то лишь к Катице-сербке. Эта девушка была очень тощей, трудно поверить, что человек может быть настолько тощим. Ну, может, кроме меня.
Я трясся всем телом, рубашка и куртка не спасали от холода. Это место я нашел много лет назад. Верхнюю плиту склепа оказалось под силу отодвинуть даже мне, а спустившись по нескольким ступеням, я обнаружил рядом с тремя гробами достаточно места, чтобы сидеть на корточках. Могила была рассчитана на четверых, но одно место пустовало, словно последний покойник после смерти на чужбине не нашел дорогу домой. Тут я и зажег свою свечу, дававшую лишь толику света и тепла, и ждал, когда русские уйдут, а меня заберут обратно в дом.
* * *
В сентябре мы вернулись в Трибсветтер, поскольку в Темешваре начались бои. Хотя летом авиация союзников разбомбила вокзал, город оставался важным транспортным узлом, и потому немцы хотели его отвоевать.
Нас с дедом отец уже давно сослал в Темешвар, а сам приезжал сюда с матерью раз в год — на пару недель в августе, после сбора урожая. Сарело, сын Рамины, все это время каждую неделю привозил продукты с нашего подворья, на городском рынке их давно уже было не достать. На телеге дорога занимала у него полдня. Отец опасался мародеров и армии, которой теперь приходилось кормить множество голодных, но вооруженных глоток, и приказал Сарело въезжать в город только с наступлением темноты.
Наш дом стоял на отшибе, так что Сарело ехал сначала вдоль трамвайной линии, потом сворачивал на короткую, плохо освещенную улицу и с нее выезжал в чистое поле. Оттуда ему оставалось еще несколько сотен метров до нас, мимо глухих задних стен домов. Дома повернулись к полю спиной, они были последним бастионом города, защищавшим от необжитых окрестностей, поросших кустарником. Темешвар, как и Трибсветтер, был беззащитен перед всеми, кто хотел его завоевать, — турками, Габсбургами, а теперь и русскими.
Сарело въезжал в Йозефштадт и останавливался перед нашими воротами, а мы спешили ему навстречу, чтобы закатить телегу во двор. Зависть соседей нам была обеспечена. Обертинов здесь знали с давних пор, а отца считали неприятным человеком, но успешным дельцом. В повозке, под брезентом и покрывалами, лежали полные мешки муки и картошки, а еще свиные или телячьи туши. Разгружая повозку, мы всегда перемазывались кровью.
Но чем старше и прожорливее становилась война, тем меньше доставалось нам. Тем меньше груза было в телеге. Улицы кишели солдатами — одни отступали строем, другие бесцельно шатались — и все они чувствовали тот самый давний голод. Едва ли они пропустили бы повозку с такими лакомствами.
Посему в последнее время Сарело хоть и продолжал навещать нас, получая от отца указания для управляющего Неа Григоре, но привезти он мог лишь несколько яиц, двух-трех кур да немного сала. Тем сильнее мы обрадовались, когда однажды, накануне наступления немцев, он появился вдруг со свиной тушей. «Это Неа Григоре вам прислал. Вторую, что осталась, он взял себе, в уплату. Остальных на днях конфисковали военные». Мы отнесли свинью в подвал, чтобы разделать на следующий день. Из запасов у нас оставалось разве что варенье, соленые огурцы и несколько бутылок шнапса из отборной сливы прошлого урожая.
На следующее утро мы впервые увидели русских, они уже успели занять город. Невдалеке, у акациевой рощи, светловолосые люди возились с машиной, на которой был установлен целый ряд полозьев со снарядами. В холодных лучах слабого солнца металл поблескивал так, будто в поле вырастало какое-то невиданное доселе растение. Оно тянулось к солнцу и поднималось все выше и выше, по мере того как сильные мужские руки вращали рукоятки управления.
Ветер доносил до нас отрывистые приказы офицера. Ко множеству языков, что перемешались в этих краях или не перемешались, но все же как-то уживались, теперь добавился и русский. Русская речь человека, взявшего город на прицел. Для нашего еще непривыкшего слуха она звучала собачьим лаем. Грохотом врывающегося времени.
Отец с дедом стояли уже в одних трусах и сапогах. Повязали мясницкие фартуки, в руках ножи, и собирались потрошить свинью. Сарело как раз тоже раздевался. Увидев через занавески диковинное оружие, дед уронил нож.
— Сталинский орган, — прошептал он.
— Немцы хотят отбить город. Им это ой как нужно. Говорят, они стянули к Темешвару танки и пушки. Теперь уж точно недолго ждать, скоро начнется, — сказал отец.
— Я вчера ехал по городу и встретил одного знакомого. Он говорит, многие уезжают отсюда. И везде румынские и русские солдаты, — добавил Сарело.
— Война? У нас? — не могла поверить мать.