Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На репетиции все было опять по-прежнему, то есть быстрота речей, беганье, размахиванье руками: обо всем этом мне напоминали и Барсовы и Лыкова. Между репетицией и спектаклем страшный промежуток: чего уж я не делал! даже уходил незаметно в домашнюю баню, которая, разумеется, была холодна, но мне было везде жарко; там я пробовал, можно ли говорить не слишком скоро, не махая руками и не бегая по сцене. И хотя мне казалось, что я довольно успел, но проклятая недоверчивость к себе меня мучила, и я решился Васю сделать свидетелем моего труда, упросил его сходить со мной по секрету в баню, послушать меня, как я играю, и сказать мне правду, только чтобы никому не выдавал, а то будут смеяться. И что же? Когда я начал показывать свое искусство, все опять заговорило – и руки и ноги. Вася, любя меня, был очень доволен, но все-таки прибавил: «Кажется, очень скоро говоришь!» Я ведь именно и думал о том, чтобы говорить пореже. «Ну, спасибо, Вася, иди себе, неравно граф тебя спросит, а я еще здесь поучусь говорить пореже». И в таком беспокойстве и беспрестанном учении прошел этот страшный промежуток. Когда же я начал собираться в театр, тут опять пошли шутки: «Куда спешишь? Еще успеешь осрамиться!» Другой прибавлял: «Подожди, рано, да и литавры кстати захвати, снесешь в оркестр». Это было, как я сказывал, у меня одно из средств бывать в театре. Но я не обижался такими шутками. Мне было как-то весело, даже сам смеялся. Наконец я прибыл в уборную театра, которая играла две роли – и уборной и передней для входа на сцену с актерского подъезда. Не припомню всего костюма, в который меня нарядили; знаю только, что на ноги мне надели страшные ботфорты, которые только одни и были во всем театре и потому приходились на все ноги и возрасты. Чем ближе шло к началу спектакля, тем становилось для меня жарче, хотя все жаловались на холод, так что перед выходом на сцену я был уже совершенно мокр, от испарины. Как я играл, принимала ли меня публика или нет – этого я совершенно не помню. Знаю только, что по окончании роли я ушел под сцену и плакал от радости, как дитя.
По окончании пьесы Лыкова благодарила меня с одобрением: «Хорошо, милый, очень хорошо!» Барсов тоже сказал: «Хорошо» – и прибавил: «А все-таки спешил говорить!» Иван Васильевич Колосов, учитель из народного училища и зять Барсова (который в этот день по их просьбе суфлировал, потому что настоящий суфлер оказался на тот раз неспособным), потрепал меня по щеке, поцеловал в голову и сказал: «Спасибо, Миша, спасибо, хорошо! И как ты ловко нашелся, когда Михайло Егорыч перешагнул из первого в третий акт! Я, признаюсь, растерялся, кричу из суфлерни: „Братец, не то, не то!“ – а он все порет тот же монолог, и, когда он кончил, я не знал, что делать. Да, ты ловко очень нашелся и выгнал его со сцены. Правда, по самой пьесе это следовало, но ты, конечно, заметил, что он не то говорил, и, спасибо, поправил сцену и сам не сконфузился: ловко! ловко! Ты, видно, всю пьесу хорошо знаешь?» – «Что мне лгать, Иван Васильевич, – отвечал я, – как и что было на сцене, я, право, ничего не помню. Пожалуйста, скажите мне, не совсем дурно я играл?» – «Полно, милый, хорошо, очень хорошо, и публика была очень довольна. Ты слышал, какие были аплодисменты?» – «Ничего не помню» – «Ну, спасибо!» Уходя из театра, М. Барсов тоже повторил: «Ну, спасибо»; а я ему на это: «Мне и Иван Васильич сказал спасибо; он говорит, что перепугался, когда вы махнули из первого акта в третий; да спасибо, говорит, ты все дело поправил». – «Нет, – отвечал он очень холодно, – это ему так показалось». И мне было совершенно непонятно, как можно человеку не сознаться в истине. Когда я пришел домой, все люди и музыканты меня уже ждали, и пошли объятия; кажется, только двое не обняли: Саламатин и Александр (первый скрипач), которые тоже игрывали на театре и пользовались лаской публики. «Ступай скорей к графу, – сказал мне Вася, – он тебя три раза спрашивал». Когда я вошел, граф захохотал и закричал: «Браво, Миша, браво! Поди, поцелуй меня!» И, поцеловав, приказал: «Вася, подай новый, нешитый триковый жилет!» Вася принес; граф взял и положил его мне на плечо: «Вот тебе на память