Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Понятненько, – говорит Мессершмидт.
– А ты, у тебя-то как?
– У меня всё отлично, – говорит Мессершмидт. – Лучше не бывает! Даже не верится, что это всё со мной. Не жизнь, а сказка!
Кофеварка захрипела, и кофе полился неровной струйкой в стеклянный сосуд. Мессершмидт подошел к крошечной раковине, ополоснул две чашки и старательно вытер их.
– Ты же помнишь, как я воевал со своими родителями? Ведь никакой жизни от них не было! Хоть в петлю лезь!
– Это ведь твой отец не давал твоей матери выбрасывать его старые трусы и требовал, чтобы она сначала использовала их как половую тряпку, а потом еще пускала на мелкие тряпушки, которыми вы чистили обувь?
– Ну у тебя и память! Точно! Именно так оно все и было! – воскликнул Мессершмидт. – Пока я рос, меня не оставляло чувство, что мне нужно спасаться, неважно где и неважно как. И представь себе, только сейчас, сравнительно недавно, я наконец избавился от этого ощущения. Я даже сам не верю, что мне удалось спастись. Живу я замкнуто. Я так доволен, что сумел спастись, и теперь стараюсь держаться подальше от всякой шумихи. Я побаиваюсь людей, которые строят из себя невесть что, и потому не люблю культуру. Мне нужен покой, и этот покой я обрел здесь, в «Генеральанцайгер».
Мессершмидт наливает кофе и смеется. Он, как всегда, в своем репертуаре, ему обязательно нужно высказать свою позицию, он говорит так, как говорил всегда.
– Ну а ты? – бодро спрашивает он.
– Я, а что я? Я ничего, – говорю я как последний дурак.
– Никогда не забуду, – говорит Мессершмидт, – как ты лет восемнадцать тому назад потрясающе разобрал фильм «Касабланка», помнишь?
Я пожал плечами.
– Это очень сильный фильм, сказал ты тогда. Он сильный потому, что главный герой принимает множество трудных решений, каждое из которых имеет серьезные последствия. Он бросает людей, он меняет страны, меняет себя, женщин, политические убеждения. Люди же, находящиеся в зрительном зале, принимают только мелкие решения, которые, как правило, не имеют никаких последствий. Самое большее, о чем они спрашивают себя, это не купить ли им новый телевизор или не пора ли сменить пальто, и больше в их жизни ничего не происходит. Иными словами, в жизни всех этих людей, которые сидят в кино, всё всегда уже давно решено и предрешено.
– Это я так сказал? – спрашиваю я.
– Да, это ты так сказал, – говорит Мессершмидт, – и я даже помню, где ты это сказал. В пиццерии на Аденауэр-плац, сейчас ее уже там нет. Помнишь?
Я смотрю Мессершмидту в глаза и ничего не помню.
– Лживость «Касабланки» заключается в том, сказал ты, – говорит Мессершмидт, – что этот фильм стирает границы между сферой реальных жизненных решений и сферой нулевых зрительских решений, так что у людей, сидящих в кино, возникает иллюзия, будто они сами участвуют в больших, значительных событиях.
– Это я так сказал?
– Именно так ты и сказал, слово в слово, – говорит Мессершмидт, – и ты добавил еще, что, строго говоря, лживый не столько сам фильм, сколько его восприятие теми людьми, которые используют его в своих личных целях, хотя именно это и делает фильм лживым, поскольку он открывает всем этим зрителям путь ко лжи.
– Если вспомнить, в какие времена все это было сказано, звучит неплохо, – говорю я.
– Сегодня ты бы уже такого не сказал? – спрашивает Мессершмидт.
– Почему не сказал бы? Сказал. Только еще бы добавил, что этот фильм открывает путь к ошибочным суждениям некоторых прытких интерпретаторов.
Мы смеемся.
– Ты, как всегда, в своем репертуаре! – восклицает Мессершмидт. – Хочешь еще кофе?
– Нет, спасибо.
Я прикрываю свою чашку ладонью. Меня несколько смущает то, с каким победоносным видом Мессершмидт преподносит мне свои воспоминания обо мне. При этом я подозреваю, что этим дело не кончится и надо быть готовым к более серьезным конфузам. Мессершмидт подтягивает к себе персик и разрезает его на мелкие кусочки. Из ящика стола он достает десертную вилку и подцепляет ею ломтик за ломтиком, чтобы затем отправить весь улов прямиком себе в рот. Я боюсь, что сейчас он выдаст мне такую же вилку и скажет «Угощайся».
– Ты не хочешь опять у меня поработать? – спрашивает Мессершмидт. – Мы ведь с тобой хорошо работали, правда? Я не знаю, чем ты сейчас занимаешься, но, если надумаешь, всегда пожалуйста.
– Не уверен, что у меня теперь получится, – говорю я, и говорю это только потому, что мне не хочется так сразу отказываться от предложения Мессершмидта.
– Ну сказанул! – говорит Мессершмидт. – Ты что у нас, скромник или только прикидываешься?
Мое самомнение расправляет крылья, тронутое размышлениями Мессершмидта о природе моей скромности. Вот ведь интересуется и того не знает, что я себя чувствую хорошо только тогда, когда, оказавшись в той или иной жизненной ситуации, мне удается скрыть от посторонних хотя бы маленький кусочек своей жизни. Этот странный механизм, которому я не устаю удивляться по сей день, запускается, очевидно, потому, что в тот момент, когда один человек слишком близко приближается к другому, образуется новое «я». Не исключено, что моя задумчивость может разрушить установившийся контакт с Мессершмидтом. Я безнадежно умолк и сижу, внимательно изучая край стола, с которого мой взгляд затем переходит на остатки персика. Мессершмидт, вероятно, относит мое молчание на свой счет, полагая, что я обдумываю его предложение.
– В общем, ты подумай, – говорит Мессершмидт, – и звони.
– Ну, а с Химмельсбахом, значит, ничего не выйдет? – спрашиваю я.
– Нет. Прости, конечно, если я тебя ставлю в неловкое положение по отношению к нему, но Химмельсбах мне даром не нужен.
– Ладно, – говорю я.
Уже по дороге домой я начал колебаться. Может быть, все-таки принять предложение Мессершмидта? В «Генеральанцайгер» я, конечно, могу (мог бы) заработать деньги, которые мне сейчас нужны позарез. Но не это главное. Я больше думаю о Сюзанне. Сюзанна решит, что газетный мир – это что-то необыкновенное, и в отблесках моей славы сможет почувствовать себя, наконец, фигурой значительной. Сзади меня идут какие-то служащие, которые невыносимо громко разговаривают между собой. Я заворачиваю в ближайшую подворотню, чтобы пропустить их. Теперь передо мной идет мужчина, у которого левая нога чуть короче правой. При каждом шаге левая часть тела у него оседает немного вниз, как будто он ходячий ковш. Эта ковшеобразная походка именно то, что мне надо в настоящий момент, думаю я и пытаюсь повторить движения незнакомого прохожего. Перед самым мостом я сталкиваюсь с Анной, за которой я ухаживал тринадцать лет назад и которая дала потом мне полную отставку, сказав напоследок: «Я все-таки для тебя слишком костлявая». Притормозив на секунду, она слегка поворачивает голову и демонстрирует мне отторгающую гладкость левой щеки, давая всем своим видом понять, что она не хочет, чтобы ее задерживали и разговаривали с нею. Я принимаю сигнал и ни на чем не настаиваю. Я только киваю ей на ходу и иду себе дальше, повторяя про себя ее тогдашнюю фразу: «Я все-таки слишком костлявая для тебя». Как странно, что от Анны у меня сохранилось только воспоминание об этой одной-единственной фразе, сказанной ею напоследок. Я бы с удовольствием поговорил с Анной об этом удивительном обстоятельстве, хотя она наверняка уже не помнит о том, что сказала мне тогда, и даже не пыталась сохранить в памяти эту свою реплику, к тому же я сам прекрасно знаю, что странность жизни поддается для меня адекватному выражению только тогда, когда я забрасываю свою куртку в кусты или на кучу щебенки. Мужчина с ковшеобразной походкой достает из кармана брюк леденец, разворачивает фантик и засовывает конфетку в рот. Фантик плавно летит на землю и в тот момент, когда я как раз поравнялся с ним, с нежным шуршанием приземляется на бетонные плиты. Я бы с удовольствием постоял и послушал несколько секунд, как шуршит фантик по бетону. Странность фразы, сказанной некогда Анной, растворяется в шуршании фантика, и мне начинает казаться, что слово «шуршание» как нельзя лучше подходит для обозначения совокупной странности жизни. Мне очень хочется наклониться поближе к этому фантику, которым играет ветер, перегоняя его с места на место. Но как мне бросить своего ковшеобразного спутника, за которым мне хочется еще немножко пройтись, тем более, что я в каком-то смысле благодарен ему за помощь, ведь это он помог подобрать мне новое слово для обозначения странности жизни. Я пытаюсь себе представить, что будет, если я все-таки приму предложение Мессершмидта. Это означает, что я каждый день буду видеть рожи местных начальников, один важнее другого. В ту же секунду на меня нападает легкая тоска, которую я тащу за собою через мост. И одновременно я чувствую легкую боль от назойливой, неотвязной мысли: не упусти своей выгоды, принимай предложение. С болью я быстро управился, а вот с тоской нужно что-то делать. Она маячит у меня перед носом и все норовит меня повязать. Я решил назвать ее Гертрудой, чтобы мне сподручнее было с нею общаться. Гертруда, отвали! Приятно познакомиться, говорит она. Позвольте представиться – Гертруда Тоска. Можно я вас немножко помучаю? Отвали, повторяю я. Она не слушается. Более того, она вцепляется в меня мертвой хваткой, так что я чувствую ее черное тепло. Она, наверное, думает, что теперь я в полной ее власти. Она оттесняет меня к перилам моста, я стою и смотрю на темную воду. А как насчет того, чтобы расстаться с жизнью ввиду убедительно доказанной ничтожности? Я знаю эти вопросы, от них я теряю дар речи. Гертруда все говорит и говорит, теребит меня, как невоспитанный ребенок. Хотя я уже чувствую, она злится оттого, что я опять не поддаюсь на ее уговоры и не спешу выполнять ее требования. С полминуты еще я борюсь на мосту с Гертрудой и в какой-то момент понимаю – она сдалась. Она, а не я. Из-за этой возни с Гертрудой я, к сожалению, потерял из виду своего ковшеобразного мужчину. Мимо меня медленно проезжает грузовик какой-то стекольной фирмы. Он тащит платформу, на которой у него установлены два огромных витринных стекла. Хорошо бы, если вместо меня разметелило эти стекла, думаю я, прямо сейчас. Но, судя по всему, можно обойтись и без этого. Мне удалось совладать с Гертрудой, во всяком случае пока. Если мне не попадутся на пути еще какие-нибудь препятствия, то в скором времени я окажусь дома. Но радость моя была преждевременна. Не успел я перебраться через мост, как из пешеходной массы выделилась фигура, направившаяся прямо ко мне. Фрау Балькхаузен. Она протянула мне свою маленькую, холодную ладошку и воззрилась на меня.