Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Юрий Иванович Макаров умер 2 июня 2002 года, за два месяца до приезда Вознесенского в Николаев, и поэту рассказали эту историю. И хоть в стихотворении не упоминается имя Макарова, фактически он посмертно стал героем этого стихотворения.
Андрей Вознесенский написал стихотворение „Металлолом“ за одну августовскую ночь 2002 года и утром отдал в газету „Вечерний Николаев“… Заставляют задуматься и заключительные строки стихотворения, адресованные потомкам, которые в новых условиях читаются по-новому: „Я хочу, чтоб нас простила / сдуру проданная в бардак / николаевская Россия / и святитель ее ‘Варяг’“…
Гениальный поэт всегда видит дальше, чем нам кажется это на первый взгляд» (Вечерний Николаев. 2014. 5 июня).
* * *
Странная это хроника — поэт на переломе двух столетий. Вознесенский забыт! — кричали критики. А поэта ждали всюду. Слова ловили жадно. Будто чувствовали: только Речь, только Поэзия удерживают раскачанное время. Хотели услышать что-то очень важное, что поможет пережить смутное время.
Что вычитал у Вознесенского николаевский судостроитель? Из «Металлолома» — торопливого, как вдох и выдох, — вставала тень большой страны, которую продали ни за грош. Ну, в девяностые все продавали. А кто не продавал — тот лох.
Как хороши, как свежи были президенты, разделившие народ. Как хороши, как свежи олигархи с лондонским прононсом — им ли наши невзрачные грязи. Как радовался мир, пока российский лидер пританцовывал под «Девочку в автомате». Как вообще приятно, что Россию можно, как медведя, посадить на цепь — и напоказ. Совсем немного лет пройдет, и станет ясно — там, за горизонтом, даже распоследняя американская милашка Псаки знает истину: как распорядиться Россией.
Вот это Вознесенский и предчувствовал — все отчетливее. Такого Вознесенского старались не замечать — ни сотоварищи, ни недруги, ни патриоты, ни либералы.
Что сказать на это? Вознесенский, безусловно, был либералом. Вознесенский, безусловно, был патриотом. И державником. И человеком мира. И кем-то еще. Однако как поэт он оказался глубже, как человек порядочнее, — чтобы умещаться в трафаретных рамках «корпоративной истины», «морали для своих».
И потом, он ведь знал: спасательным кругом для мира и для «карты огненной России» останется только любовь.
Можно все потерять, — главное, чтобы оставался навык: любить. Страну, людей, метафоры и женщин.
В двухтысячных стал пропадать голос. Расстроенный Аксенов выбегал из зала — переживал за Вознесенского, которого помнил еще… ах, каким звонким он помнил его! И вдруг — из зала вслед за Василием Павловичем несся голос того самого, прежнего Вознесенского. Что за чудо? Так происходило в последние годы жизни поэта не раз. Едва он выходил на авансцену, к своему читателю, и голос прорезался вдруг.
В 2002 году уже он написал: «Голос теряю. / Теперь не про нас / Гостелерадио. / Врач мой испуган. Ликует Парнас — / голос теряю. / Люди не слышат заветнейших строк, / просят, садисты! / Голос, как вор на заслуженный срок, / садится…»
Сколько ему еще отмерено? Вознесенский просил в «Автореквиеме»: «Дай, Господь, еще мне десять лет! / Воздвигну Храм. И возведу алтарь. / Так некогда просил другой поэт: / „Мне, Господи, еще лет десять дай!“ / Сквозь лай клевет, оправданных вполне, / дай, Господи, еще лет десять мне…»
Вознесенскому дано будет восемь. Болезнь отнимала тело. Тело с каждым днем все меньше казалось приспособленным к земному и суетному. Но на его изможденном болью лице светились совершенно детские глаза. Совершенно живые и ко всему любопытные.
Тут самое время дать слово Ане Калининой-Артемовой, которая отправилась однажды, в конце 1990-х, на встречу с поэтом. По заданию «Комсомолки».
* * *
Рассказ журналистки Ани Калининой-Артемовой о пирсинге и видиоме на животе:
«К концу 90-х я уже вышла из подросткового возраста, так что окружающие страшно удивлялись: зачем 26-летней старушенции надо было прокалывать себе пупок? Заживало все на удивление долго, и — поскольку такая красота „животная“ далась мне нелегко — я ею очень и очень гордилась.
Как раз в ту пору в „Комсомолку“ на „прямую линию“ с читателями должен был прийти любимый наш поэт Андрей Вознесенский. Общался он с нами обычно охотно, однако… в тот раз он вдруг свалился с жутким гриппом. Читатели звонили, мы всё объяснили, записали вопросы, и… Меня с этими вопросами отправили на встречу с выздоравливающим поэтом. Поэт, к его чести, не заставил меня добираться в Переделкино, а предложил встретиться в центре, в одном из ресторанов…
И вот он появился, кутаясь в шейный платок, шмыгая носом и шепча что-то из последних сил. Ему было действительно плохо, температура, совсем не до меня, не до кофе и не до читательских вопросов. Я призналась, что по его, живого классика, видеомам я писала курсовик на первом курсе журфака. Он хмыкнул и заскучал. Разговор не клеился. Вопросы читателей кончились, и…
И тут я, ничтоже сумняшеся, чтобы заполнить паузу, сказала: „А я тут недавно пупок проколола. У меня теперь там пирсинг“.
Простуженный мэтр вдруг превратился в бодрого любопытного ребенка! Глаза загорелись. Кажется, волосы на его голове зашевелились от неведомых мыслей. „Дай посмотреть!“ — прошептал он. Я стыдливо заголила пузико.
Тут начался перформанс. На глазах у жующих сограждан поэт взял широкий черный маркер и нарисовал у меня на пупке глаз. Было щекотно. Я начала восторгаться и одновременно сокрушаться: такая красота, а вдруг сотрется, до редакции не донесу, зима же!
Поэт широким жестом извлек свой носовой платок. „Этот вроде еще чистый“, — вынес вердикт, изучив его тщательно. Нарисовал на нем еще один глаз и отдал прикрыть красоту на моем животе.
После чего на белом листе Вознесенский — вместо обычного в таких случаях автографа — „читателям газеты от поэта“ — нарисовал Венеру Милосскую без головы и конечностей. Все с тем же зрячим пупком. Он, кажется, тут же забыл про меня, воображение явно уносило его куда-то вдаль, в запредельные сферы, где летают пегасы и ангелы.
…Он, кажется, даже не заметил, когда я ушла. В дверях я обернулась: поэт одиноко сидел за столиком и что-то размашисто рисовал на листах бумаги.
„Прямую линию“ опубликовали со свистом. Глаз на моем пупке производил на всех неизгладимое впечатление. Хотя дома — муж ревниво косился.