Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Воля, Лёля, Рада и Феоктиста Яковлевна. Фотография, сделанная для Татьяны
Татьяна тоже делала что могла. Когда она услышала, что в Сиротском переулке у Рады и Воли появилось много новых друзей, она написала: «Очень я рада, что ребятам нравится на новой квартире. А что за семьи этих многочисленных ребят? Вообще что за население в доме? Хорошо бы, если бы рабочие семьи (заводы есть близко?). Ребятам неплохо попасть в такую среду». Когда ей показалось, что у Рады проявились литературные способности, она написала: «Мне хотелось бы, чтобы Радка захотела не только писать о жизни, а главное делать жизнь. Ну, да это еще дело далекое – успеет переменить ориентацию. Нужно только, чтобы она шла в ногу с нашей жизнью, понимала романтику машины, завода и строительства (наших советских машин и строительства), полюбила или по крайней мере заинтересовалась техникой». А когда она узнала, что Рады не было в Москве во время первомайской демонстрации (той самой, которую описал Губерт), она написала: «Жаль так, что Радуська лишилась демонстрации! Эх, и я бы с вами посмотрела конницу Буденного. Да, в этом году демонстрация должна была быть с большим подъемом. Я с таким удовольствием смотрю на прекрасные фотографии в «Известиях» – смеющуюся группу вождей на трибуне и группу шутцбундовцев тоже на трибуне и тоже смеющихся – такие прекрасные лица. Жаль, что челюскинцы не поспели к демонстрации»[1185].
Пароход «Челюскин» попытался пройти по Северному морскому пути из Мурманска во Владивосток за одну навигацию. Он дошел до Берингова пролива, но 13 февраля 1934 году был затерт льдами и затонул. Сто четыре «челюскинца» высадились на льдину, разбили лагерь, соорудили взлетно-посадочную полосу и в начале апреля были эвакуированы в результате спасательной операции, за которой следила вся страна. Татьяна постоянно упоминала челюскинцев среди домашних и тюремных новостей и спрашивала Феоктисту Яковлевну о степени вовлеченности Рады. Встреча челюскинцев на Красной площади 5 июня 1934-го стала главным политическим событием года. Татьяна написала о нем 24 июня. Вернее, начала она с размышлений о своем собственном спасении и о судьбе Михаила: «Что-что, а упражнений в терпении и выдержке за это время у меня вполне достаточно. Иногда получаются некоторые срывы – депрессивное состояние, при котором и математика не идет и вообще не очень хочется на белый свет смотреть. Но, во-первых, некоторая цикличность такого рода была у меня и на воле, во-вторых, с этими состояниями (они не часты) я справляюсь быстро». В следующем абзаце она перешла к челюскинцам:
Ну, вы челюскинцев встретили. Воображаю, что это было! Пришлось ли прочитать в газетах тебе статьи и «воспоминания» самих челюскинцев? Если нет, достань пакет «Правды» и почитай, там много статей ребятам следует прочитать. До чего прекрасный «эпизод», разросшийся в исключительно важное политическое событие. Стоимость «Челюскина» окупилась неисчислимое количество раз. Главное – не только большевистская выдержка, но и большевистская выдержка, пронизанная в самые трудные моменты самыми искрами радостной коллективной жизни, смехом и весельем. Это действительно показали миру, что такое большевики![1186]
Ее следующее письмо началось с челюскинцев (прежде чем перейти к ее «организованно-математическому образу жизни», «мичуринской опытной станции» во дворе изолятора, воспитанию Рады и Воли и прохудившимся чулкам, бюстгальтерам и «комбине»).
Ну, подведем итоги челюскинской эпопее (ребятам тоже напишу «челюскинские» письма)… Внутренняя героическая зарядка всей стране, сплочение «всех, всех, всех» вокруг штаба (партии, Политбюро), осознание каждым, что значит быть советским гражданином, ценность человека для родины и ценность советской родины для ее людей, и все это проведенное через эмоцию исключительной силы, общий захватывающий порыв, желание быть героями Советского Союза вместе с желанием как следует делать свое повседневное дело и понимание, что это повседневное дело связано с общим делом и связано с тем, что сделали челюскинцы, что сделали летчики… Год головокружительный! Димитров («Во!»), шутцбундовцы («Во!») и челюскинцы («Воооооо!!!!»)…
Ты права, родная, челюскинская эпопея это смотр достижений революции. И прежде всего достижений в селе, в перерождении крестьянина. Победили колхозы – исчезает «идиотизм деревенской жизни», и разве это его исчезновение не демонстрировано сейчас?..
Должна тебе по секрету признаться, что, читая номера газет, посвященных встрече (все от доски до доски, конечно), я в полном согласии со встречавшими на вокзале слез не держала (разумеется, самую малость)…[1187]
Письма Татьяны не были полноценными исповедями и не были конфиденциальными. Они были адресованы матери, которая придерживалась линии партии; дочери, чье детство не должно было закончиться; ее душе, которая надеялась на примирение с жизнью («дрессирую себя по всем направлениям»); и ее цензорам, на которых лежала обязанность помогать ей по всем направлениям и судить о результатах. У большевиков – как у священников, историков и участников дискуссии о спектакле «По ту сторону сердца» – не было четких критериев оценки искренности раскаяния. Неизвестно, в каких случаях Татьяна прибегала к mentalis restrictio, но в целом кажется, что она честно старалась преодолеть зазор между своими надеждами и сомнениями, с одной стороны, и партийностью матери, счастливым детством дочери и неисповедимыми путями цензоров – с другой. Как сказали дантовские монахини, помещенные в нижние пределы рая, «когда б мы славы восхотели вящей, пришлось бы нашу волю разлучить с верховной волей, нас внизу держащей»[1188].
Новое испытание терпения и выдержки Татьяны пришло в конце июля, когда она получила известие, что Михаила приговорили к десяти годам лагерей.
Мамусенька, родная моя, любимая! Ну какая же ты у нас прекрасная, и что только мы без тебя делали бы! Спасибо тебе, спасибо Лючике, с вами можно быть мужественной и твердой и перенести много тяжелого. Твое письмо получила вчера и, прочитав его, удивилась себе: ни подавленности (не говорю уж об отчаянии), ни даже большой тяжести. Что же так поддержало в трудную минуту? Известие о бодрости Михайлика, о его активном стремлении взять сейчас свою судьбу за рога и повернуть ее опять в хорошее русло и его вера в то, что это можно сделать. Это можно сделать, это нужно сделать, это будет сделано. Мамочка, я ведь знаю Михася так, как никто его не знает. Я не знаю, в чем состоит обвинение, но я знаю Михася, я знаю, что он может и должен реабилитироваться. Через концлагерь? Ну, что ж! Через несколько лет? Ну, что ж! Через трудные-трудные годы? Ну, что ж! Но Михась должен быть опять в партии. И все, что я могу сделать для него, чем могу помочь ему, – все сделаю. И прежде всего быть с ним все оставшееся время моего заключения, где бы и в каких бы условиях он ни был. Я сегодня написала уже коротенькое заявление в СПО, теперь буду ждать. У меня крепкая надежда увидеться скоро с Михайликом – и это вторая причина, почему мое настроение после письма было несколько даже приподнятое[1189].