Шрифт:
Интервал:
Закладка:
К сожалению, Блок таких взглядов не придерживался. Известно, что в преддверии суда чести над Гумилёвым с Голлербахом, как теперь принято считать, он написал одну из самых необъективных статей о Гумилёве и его литературном направлении. Словно по заказу Наркомпроса на свет появилась статья «Без божества, без вдохновенья».
Блоку даже изменило присущее ему чувство меры в разговоре с противниками. Он позволил себе писать в стиле Голлербаха: «Вообще Н. Гумилёв, как говорится, „спрыгнул с печки“; он принял Москву и Петербург за Париж, совершенно и мгновенно в этом тождестве убедился и начал громко и развязно, полусветским, полупрофессорским языком разговаривать с застенчивыми русскими литераторами о их „формальных достижениях“…» Бедный Александр Александрович забыл, как его выручал на выступлениях Гумилёв, что именно он, а не Николай Степанович пытается навязать свою точку зрения, и поэтому и в своей литературной статье (сам того не замечая) переходит на оскорбительный менторский тон. Прав был Есенин, когда писал: «Если тронуть страсти в человеке, / То, конечно, правды не найдешь». Блок делает «потрясающее открытие», что«…никаких чисто „литературных“ школ в России никогда не было, быть не могло и долго еще, надо надеяться, не будет…». Здесь можно согласиться с Блоком в одном: что действительно столь любезные еще в то время его сердцу большевики сделали так, что школ долго не было. А дальше больше — Блок обвиняет православного Гумилёва в том, что он не способен понять «спор славян между собою». Как будто Блок, а не Гумилёв написал после 1918 года «Слово», «Память», «Шестое чувство» — шедевры русской словесности. Именно тогда, когда Блок жаловался, что музыка в его душе кончилась; когда, написав «Двенадцать», он практически стал отходить от литературных дел, Гумилёв воспитал и создал школу, новое молодое направление поэзии, давшее как в отечественной литературе, так и в эмигрантской плеяду прекрасных поэтов, доказав на деле, кто из поэтов был прав в споре, есть ли школы в литературе или нет. Блок же вместо завещания написал статью «Интеллигенция и революция» (1918), где призывал: «Всем телом, всем сердцем, всем сознанием — слушайте Революцию». Блок, аналитик и мыслитель, на удивление, не может даже сформулировать свои «обвинительные речи»: «В стихах самого Гумилёва было что-то холодное и иностранное…» Но что же это «холодное и иностранное»? На этот вопрос великий русский поэт Александр Александрович Блок уже ответить не может и уходит к футуризму, объявив, что футуризм «был пророком… отразил в своем туманном зеркале своеобразный веселый ужас, который сидит в русской душе…». Каким пророком оказался футуризм — сегодня понятно и без комментариев. А акмеизм, вопреки утверждениям Блока, не оказался «заграничной штучкой», а, родившись в России (в отличие от привозного футуризма), произрос на ее благодатной почве, попутно впитав и мировую культуру, и дал большие всходы. Об этом говорят имена многих поэтов — последователей этого литературного направления: А. Ахматова, Г. Иванов, Г. Адамович, Н. Оцуп, В. Рождественский, М. Зенкевич… Перечислять можно долго.
Серьезный разговор Гумилёва о поэзии в его статье «Анатомия стихотворения» Блок пытается подменить общими рассуждениями. Выхватывая из текста Гумилёва цитату: «Поэтом является тот, кто учтет все законы, управляющие комплексом взятых им слов. Учитывающий только часть этих законов будет художником-прозаиком, а не учитывающий ничего, кроме идейного содержания слов и их сочетаний, будет литератором, творцом деловой прозы», Блок резюмирует: «Это жутко. До сих пор мы думали совершенно иначе: что в поэте непременно должно быть что-то праздничное; что для поэта потребно вдохновение (как будто Гумилёв где-то писал, что вдохновение не нужно и мешает поэту. — В. П.); что поэт идет „дорогою свободной, куда влечет его свободный ум“, и многое другое, разное, иногда прямо противоположное, но всегда — менее скучное и менее мрачное, чем приведенное определение Н. Гумилёва». В конце статьи Блок бросает обвинения, которые в условиях революции и закончившейся Гражданской войны, красного террора звучат, по моему мнению, как политический донос не только на Гумилёва, но и на все его окружение: «Если бы они (акмеисты. — В. П.) все развязали себе руки, стали хоть на минуту корявыми, неотесанными, даже уродливыми и оттого больше похожими на свою родную, искалеченную, сожженную смутой, развороченную разрухой страну! Да нет, не захотят и не сумеют; они хотят быть знатными иностранцами, цеховыми и гильдейскими…» Возможно, именно такой статьи и ждали там, в ЧК, чтобы начать фабриковать дело о Петроградской боевой организации. Ведь уже через месяц и началась эта самая работа, приведшая к гибели Гумилёва и других петербургских интеллигентов.
Похоже, что Блок не смог смириться с тем, что молодежь пошла не за ним, а за Гумилёвым. 25 мая 1921 года он записывает в дневнике: «В феврале меня выгнали из Союза и выбрали председателем Гумилёва… Голлербах, его болтливые письма и скандал с Гумилёвым». Анна Ахматова тоже считала появление статьи местью Блока: «Скорее всего, появление статьи Блока объясняется попыткой Н. С. Гумилёва занять руководящее положение: его, а не Блока избрали председателем Союза поэтов. Ссора, однако, не была личной». Ахматова не права в одном: Гумилёв не пытался «занять положение», а занял его и повел за собой молодежь. Д. Выгодский, известный критик, писал в 1923 году в журнале «Книга и революция»: «Его (Гумилёва. — В. П.) роль в истории русской поэзии последнего десятилетия исключительно велика. Целый ряд молодых поэтов возник из скрещения его школы с теми поэтами, о которых мы говорили выше… Одним из лучших плодов этого скрещения является Николай Тихонов, восприявший больше от стихии Гумилёва, чем от противуположной…» И в то же время Ахматова права в том, что ссора не была личной. Гумилёв уважительно и даже по-товарищески относился к Блоку. Евгений Замятин вспоминал один забавный случай весной 1921 года на одном из последних заседаний секции: «Открыто окно, трамвайные звонки, голоса мальчишек на высохшем тротуаре. И неизвестно почему — вдруг все смешно. Ни у Блока, ни у Гумилёва, ни у меня — нет папирос. Гумилёв у кого-то стащил и распределяет под столом. И я вижу, как у Блока исчезает какая-то тень на виске, дрожат губы от школьнического, неслышного смеха. И кажется ему смешным каждое слово в какой-то нелепой пьесе — читается пьеса — и он заражает своим смехом. Это был один из редких случаев, когда за эти годы я видел Блока — молодым. И, может быть, это был последний раз, когда я видел Блока. Потом шли вместе до Невского. Очень отчетливо, вырезанно, помню: слева, от Николаевского вокзала, лезла на солнце туча, но солнце еще было, брызгало…»
29 апреля Гумилёв был вызван на суд чести с Э. Голлербахом. Случайно или преднамеренно, но день этот был пятницей на Страстной неделе. То есть Николая Степановича пытались оскорбить и как православного человека. Естественно, и другие православные члены суда чести сочли это оскорблением и не явились на такое кощунственное заседание. Суд решено было перенести на май.
Сам Голлербах сделал вид (или действительно совесть заговорила), что хотел помириться на Страстной неделе с Гумилёвым. 27 апреля он пишет ему письмо: «Николай Степанович. Пространственно-временные причины помешают мне прийти в ближайшее воскресенье к Вам и сказать, что Христос все-таки воскрес, несмотря на все козни, из коих опаснейший — бес вражды и самости. Позвольте же мне в день Воскресения сделать это мысленно и поцеловать вас трижды. Если можете, убейте в себе враждебное чувство ко мне. В дни Радости нечаянной теряют всякое значение нечаянные глупости, вроде, напр, рецензии на „Дракона“. К тому же, повторяю, она не злонамеренна. Э. Г.».