Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В последние часы сорок пятого года, под мягким декабрьским снегом, Пастернак встретился с Александром Гладковым. Скромный этот человек, не терпевший публичного нытья, всегда был ему приятен; Пастернак однажды сказал ему: «Все-таки хорошо мы жили в Чистополе! Я потому так думаю, что мне всегда приятно вас видеть»… Пастернак шел от метро домой. Гладков спросил, что он пишет.
— Роман,— ответил Пастернак.
— Это продолжение того, начатого в тридцатых? Из которого были отрывки в газетах?
— Кое-что из него туда войдет, но в сильно измененном виде. Это роман… о людях моей школы, сказал бы я, если бы у меня была школа.
Тогда же, зимой сорок пятого — сорок шестого, в личной жизни Пастернака происходят некие благотворные перемены. Мы о них ничего не знаем, кроме того, что они были. Зинаида Николаевна впоследствии объясняла их тем, что после смерти Адика отказалась от близости с мужем — это было своеобразное монашество в миру; отчасти же причина в том, что она была уже стара, а Пастернак все еще молод, Гладков даже назвал его «самым молодым из всех современников»… Для перехода в новый этап — и биографический, и творческий — нужна была новая любовь, без этого не обходилось; как всегда, она прислала нескольких предвестниц. Появлению Лены Виноград предшествовала Надя Синякова, появлению Зинаиды Николаевны — Ирина Асмус, а перед тем, как встретиться с Ольгой Ивинской, Пастернак влюбился зимой сорок пятого. В кого — мы не знаем и вряд ли узнаем; конспирироваться он умел. В письме Надежде Мандельштам от 26 января 1946 года он темно намекает: «На мою жизнь ложится очень резкий и счастливый личный отпечаток». Гладков думает, что речь идет об Ивинской,— но сын Пастернака в своих комментариях поправляет его: до встречи с Ивинской оставалось восемь месяцев. Можно, однако, думать, что «счастливый личный отпечаток» относится не к новой влюбленности (едва ли Пастернак был склонен откровенничать с Надеждой Яковлевной, женщиной насмешливой и язвительной,— тем более строкой выше упоминается жена, и такое соседство было бы непростительной бестактностью). Возможно, имеется в виду то, о чем он уже писал к Надежде Яковлевне,— то, что он зажил наконец своей, личной, а не общественной жизнью, перестав оглядываться на сверстников и соседей. «Давай-ка орден учредим правдивой жизни в черном теле!» — писал он Алексею Крученых в шуточном экспромте.
В феврале 1946 года Александр Глумов в клубе при Московском университете играл моноспектакль — «Гамлета» в пастернаковском переводе. Это была первая сценическая версия его перевода, показанная в Москве. Спектакль имел успех, его хвалили в газетах. Вскоре после этого написано первое из будущих стихотворений Юрия Живаго — «Гамлет» (правда, еще в изначальном, восьмистрочном варианте).
Продолжались публичные выступления. В начале апреля в Москву приехала Ахматова, и они дали несколько совместных вечеров (в первом отделении — она, во втором — он):2 апреля 1946 года — в клубе писателей, 3 апреля — в Колонном зале, где проходил когда-то съезд (там им, конечно, всего вечера не отдали, участвовали писатели из Москвы и Ленинграда,— но Пастернак читал много дольше, чем предполагалось; и его, и Ахматову встретили овацией).
Положение Ахматовой в это время было, без преувеличения, трагическим: величественная и мрачная, она давно уже не казалась, а была олицетворенным несчастьем. Только что демобилизовался ее сын, работы у него еще не было, он с трудом восстановился на истфаке. Владимир Гаршин, на соединение с которым Ахматова надеялась в эвакуации, овдовел во время блокады — и, казалось бы, препятствий к их союзу больше не было, но Гаршин будто бы увидел сон, в котором умершая жена запрещала ему приводить в дом Ахматову; так это было или нет — никто не узнает, известно только, что, встретив Ахматову из Москвы с цветами, он отвез ее обратно в Фонтанный дом. Для нее это было тяжелым ударом — так с ней еще не расставались; больше всего ее поразила внезапность поворота. В Фонтанный дом из эвакуации вернулись Пунины — Николай Николаевич, его жена и овдовевшая дочь; ее муж, отец Ани-маленькой, погиб на фронте. Жили в полунищете. После постановления о «Звезде» и «Ленинграде», после ждановского доклада, в котором Ахматову вбивали в землю коваными сапогами,— Ахматова спросила Раневскую: «Для чего нужно было этой державе всеми своими танками проехаться по грудной клетке беспомощной старухи?» Этого не понимал никто.
Но до постановления оставалось еще четыре месяца; пока же Ахматову радостно приветствовали в Москве, они с Пастернаком запечатлены на известной фотографии — у него лицо напряженное и счастливое, у нее торжественное и застывшее. 27 мая состоялся его триумфальный вечер в Политехническом, ради которого он приехал в Москву из Переделкина. Большую часть времени он старается проводить на даче, всякую свободную минуту используя для работы над романом. К лету 1946 года книга была доведена до первого появления Лары, до «Девочки из другого круга»,— но о самой девочке Пастернак еще не написал ни слова, будто ждал встречи с прототипом.
3
В середине мая 1946 года его посетил Николай Заболоцкий. Он приехал в Переделкино вместе с Ираклием Андрониковым, у которого жил тогда в Москве. Впоследствии самЗаболоцкий — тогда фактически бездомный, нигде не прописанный,— поселился в Переделкине на даче Василия Ильенкова, по его приглашению; несколько раз он заходил к Пастернаку — один или с другом, литературоведом Николаем Степановым.
Отношения Заболоцкого и Пастернака складывались неровно. Пастернак в 1928 году сдержанно поблагодарил за присылку «Столбцов», но нет ни одного свидетельства, что книга ему понравилась. Заболоцкий хорошо относился только к поздним пастернаковским сочинениям — ранние казались ему манерными; в одном из писем к Андрею Сергееву — в будущем замечательному переводчику и эпическому поэту — он замечает:
«Советую вам сравнить старые книги Пастернака с его военными стихами и послевоенными… Последние стихи — это, конечно, лучшее из всего, что он написал: пропала нарочитость — а ведь Пастернак остался».
Это мнение спорное, разделяют его далеко не все — точно так же, как не все считают вершиной творчества Заболоцкого его послевоенные стихи: для многих он остается прежде всего автором «Столбцов» и «Торжества земледелия». Но нам сейчас важны не совпадения их эволюции (во многих отношениях поздние Заболоцкий и Пастернак, которых, по запальчивому мнению Кушнера, легко перепутать, даже более противоположны, чем автор «Столбцов» и автор «Спекторского»). Важно, что Заболоцкий в трудное для себя время искал в Пастернаке опоры и утешения. Заболоцкий только что вернулся из заключения, он не был еще реабилитирован, в Москве проживал на птичьих правах, у друзей, и стихов не писал семь лет. Снова писать Заболоцкий стал только в сорок шестом — появились шедевры: «В этой роще березовой», «Слепой», «Утро». Пастернак тогда был для него не просто поэтом, но доказательством, что поэзия возможна. И если в тридцатых Заболоцкий высказывался о Пастернаке главным образом скептически, то в сороковых — восторженно: говорил Лидии Чуковской, что «Рождественскую звезду» надо повесить на стену и каждый день снимать перед этим стихотворением шляпу.
Весь сорок шестой год прошел под знаком переводческой каторги. Лидия Чуковская в телефонных разговорах пыталась утешать его — ведь все это ради романа!— но и сама понимала иллюзорность этих утешений: сил на роман почти не оставалось. «Не мытьем, так катаньем все-таки умеют помешать ему писать свое»,— записывала она в дневнике уже в 1947 году, когда на Пастернака обрушился перевод из венгерского вольнолюбивого классика Петефи.