Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ульриху казалось естественным, что при таких обстоятельствах они и не переписывались. О чем они могли друг Другу писать? Когда Агата в первый раз вышла замуж, он, как он теперь вспоминал, был лейтенантом и лежал после ранения на дуэли в госпитале. Боже, каким он был ослом! Каким, в сущности, множеством разных ослов! Ибо он вспомнил, что лейтенантская история с дуэлью тут ни при чем: он был тогда уже почти инженером и занимался чем-то «важным», отчего и не стал участвовать в семейном празднике! А о сестре он слышал потом, что она очень любила своего первого мужа. Он уж не помнил, через кого он это узнал, но что, в сущности, значит «она очень любила»?! Это ведь так говорится. Она опять вышла замуж, «и второго ее мужа Ульрих терпеть не мог — вот это не подлежало сомнению! Неприязнь к нему основывалась не только на личном впечатлении, но и на нескольких написанных им книгах, прочитав которые Ульрих, может быть, не совсем случайно выкинул из памяти сестру. Поступок был не очень красивый; но он не мог не признаться себе, что даже в истекшем году, когда он о стольком думал, он ни разу не вспомнил о ней, и при известии о смерти отца тоже не вспомнил. Но на вокзале он спросил встретившего его старого слугу, прибыл ли шурин, и обрадовался, узнав, что профессор Хагауэр ожидается лишь к самым похоронам, и хотя до похорон оставалось не больше двух-трех дней, это время показалось ему неограниченным сроком затворничества, который он проведет вместе с сестрой так, словно они самые близкие люди на свете. Напрасно спрашивал бы он себя, какая тут связь; наверно, мысль о „незнакомой сестре“ была одной из тех просторных абстракций, где находят себе место многие чувства, которые нигде не бывают уместны по-настоящему.
И, занимаясь такими вопросами, Ульрих медленно входил в этот незнакомо-знакомый город, перед ним раскрывавшийся. Свой багаж, куда он перед самым отъездом сунул довольно много книг, он отправил в коляске вместе со встретившим его старым слугой, которого помнил с детства и который совмещал обязанности лакея, дворецкого и университетского служителя таким образом, что с годами их внутренние границы стали нечеткими. Вероятно, этому скромно-замкнутому человеку отец Ульриха и продиктовал телеграмму о своей смерти. Ноги Ульриха удивленно и с удовольствием шли дорогой, которая вела их к дому, а чувства его бодро и с любопытством вбирали теперь те свежие впечатления, какими поражает всякий растущий город, если ты давно не видел его. На определенном месте, которое ноги Ульриха вспомнили раньше, чем он сам, они свернули с главной улицы, и вскоре он оказался в узком переулке, образованном лишь двумя стенами садов. Перед пришедшим, чуть наискось, стоял двухэтажный дом с мезонином, сбоку от него была старая конюшня, и, все еще прижавшись к стене сада, стоял маленький домик, где жили старый слуга и его жена; домик этот выглядел так, словно старик хозяин, несмотря на все доверие к ним, отодвинул их от себя как можно дальше и все-таки замкнул своими стенами. Ульрих в задумчивости подошел к запертому входу в сад и постучал большим металлическим кольцом, висевшим там вместо звонка на низкой, почерневшей от старости калитке, но подбежавший слуга исправил его ошибку. Они должны были вернуться, обойдя стену, к главному входу, где стаяла коляска, и только в тот миг, когда Ульрих увидел перед собой закрытую дверь дома, он обратил внимание на то, что сестра не встретила его на вокзале. Слуга сообщил ему, что у госпожи мигрень и она после завтрака удалилась, велев разбудить ее, когда господин доктор приедет. Часто ли бывает у его сестры мигрень? — продолжил расспросы Ульрих и тут же раскаялся в этой неловкости, выдавшей его отчужденность старому отцовскому домочадцу и коснувшейся семейных отношений, о которых лучше помалкивать. «Молодая госпожа велела подать чай через полчаса», — ответил старик с непроницаемо-вежливым лицом вышколенного слуги, осторожно показывавшим, что он не смыслит ни в чем, что не входит в его обязанности.
Ульрих непроизвольно взглянул на окна с мыслью, что там стоит, наблюдая за его прибытием, Агата. Интересно, поладит ли он с ней? — спросил он себя и с неудовольствие. Он отметил, что пребывание здесь будет довольно тягостным, если она ему не понравится. То, что она не встретила его на вокзале и не вышла к дверям, внушало, во всяком случае, доверие к ней и свидетельствовало об известном родстве ощущений, ибо спешить ему навстречу было в сущности, так же нелепо, как если бы он, едва войдя в дом, ринулся к гробу отца. Передав, что будет готов через полчаса, он немного привел себя в порядок. Комната, для него приготовленная, находилась в мезонине. Она была его детской, но теперь меблировку ее чудно дополняли предметы, собранные явно наспех для удобства взрослых. «Устроить все иначе, пока покойник в доме, вероятно, нельзя», — подумал Ульрих, располагаясь среди развалин своего детства, хоть и с усилием, но все-таки и с довольно приятным чувством, поднимавшимся, как туман этой почвы. При переодевании ему вздумалось надеть похожий на пижаму домашний костюм, который попался ему, когда он распаковывал вещи. «Могла бы встретить меня хотя бы в доме!» — подумал он, и была в этой небрежности при выборе костюма доля укоризны, хотя чувство, что у сестры есть какая-то причина для ее поведения, которая ему понравится, — чувство это тоже присутствовало, придавая переодеванию долго той вежливости, которая заключена в непринужденном выражении дружеской близости.
Он надел просторную, мягкошерстную, чуть похожую на костюм Пьеро пижаму в черно-серую шашку, плотно прилегавшую лишь на запястьях, щиколотках и в талии; любил он ее за удобство, которое после бессонной ночи и долгой дороги с удовольствием ощущал, спускаясь по лестнице. Но, войдя в комнату, где его ждала сестра, он был поражен своим нарядом, ибо по тайной воле случая оказался перед рослым, светловолосым, облаченным в серовато-рыжеватую полосато-шашечную материю Пьеро, который на первый взгляд был очень похож на него самого.
— Я не знала, что мы близнецы! — сказала Агата, и ее лицо просияло.
Они не поцеловались, а просто приветливо постояли друг перед другом, затем расступились, и Ульрих смог рассмотреть сестру. По росту они подходили друг к другу. Волосы у Агаты были светлей, чем у него, но кожа ее была хороша той же душистой сухостью, которая только и нравилась ему в собственном теле. Грудь ее не расплылась, а была маленькая и крепкая, и все члены сестры были, казалось, той узко-продолговатой, веретеноподобной формы, что соединяет в себе природную энергию с красотой.
— Надеюсь, твоя мигрень прошла, следов ее уже не видно, — сказал Ульрих.
— Никакой мигрени у меня не было, я сказала это для упрощения, объяснила она, — ведь не могла же я сообщить тебе через слугу более сложную вещь — что мне было просто лень. Я спала. Я привыкла здесь спать каждую свободную минуту. Я вообще лентяйка — наверно, от отчаяния. И узнав, что ты приедешь, я сказала себе: теперь, надеюсь, моя сонливость кончится, и погрузилась в сон, так сказать, выздоравливающей. А слуге я все это, хорошенько подумав, назвала мигренью.
— Ты совсем не занимаешься спортом? — спросил Ульрих.
— Немного играю в теннис. Но я терпеть не могу спорт.
Он еще раз, пока она говорила, рассмотрел ее лицо. Оно показалось ему не очень похожим на его собственное; но, возможно, он ошибался, оно, может быть, походило на его лицо, как пастель на гравюру на дереве, и поэтому различие в материале скрывало от глаза соответствия в линиях и плоскостях. Лицо это чем-то его беспокоило. Через мгновение он понял, что просто не может сказать, что оно выражает. В лице ее не хватало того, что обычно позволяет судить о человеке. Это было лицо, полное содержания, но в нем не было ничего подчеркнутого, ничего такого, из чего вообще складываются характерные черты.