Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пропажу сундука никто, кроме Лёки, не заметил. Когда все они, загоревшие и отдохнувшие, каждый от собственных радостей жизни, вернулись домой, Лёка первым делом понёсся в кладовку, за фотоувеличителем: собирался печатать отснятое в Коктебеле.
– Нет, правда, а где сундук-то соседский? – удивился Моисей Наумович, обратившись к тёще. – Мыши съели?
Та отмахнулась, кивнув в сторону соседской двери:
– Да забрали. Втянули к себе, как удавы, и теперь, видно, переваривают. Не знаю, какое там у них злато-сéребро имелось, а только воздух по-любому чище будет – пыли меньше и нам свободней.
Это было странно. Подселенческий сундук этот помещён был в общую кладовку в день переезда соседей на Каляевку и последние пятнадцать лет недвижимо пребывал лишь там и больше нигде. Они, кажется, за все годы даже ни разу его не открывали, просто держали при хозяйстве, не более того. Они вообще были странные, хотя чудаковатость эта никому, в общем, не мешала. Теперь же, после истории, случившейся на Девятое мая, Дворкин вернулся памятью к этой странности своих соседей. Подумал вдруг, что не сами органы, хваткие до идиотских и абсолютно бесчеловечных инициатив, а некто иной затеял с ним эту подлую игру, запустив куда надо ещё тогда, в пятьдесят третьем, бумагу на него, тогда ещё доцента. Может, расшириться хотели за счёт его семейства, тишайше строя из себя мирных одуванчиков? А сами настрочили что-нибудь типа «связан с международной еврейской буржуазно-националистической организацией, созданной американской разведкой якобы для оказания материальной помощи евреям в других странах». Или что «по сути своей является безродным космополитом, какого имеем возможность наблюдать ежедневно, проживая в одной с ним коммунальной квартире». Сами евреи и на еврея же донесли – ну как не поверить, не выслать неотложную чёрную метку в Первый отдел по месту научной карьеры и трудовой педагогической деятельности. И с тех пор несъёмный колпак этот так и сидит на нём все пятнадцать долгих лет. Тёще он, разумеется, о возникших подозрениях не сказал ни слова, даже взглядом себя никак не проявил, дабы с лёгкой руки не разгонять в ней излишней, никому не нужной ненависти. Да и сам уже сожалел, что поддался минутной слабости, заподозрив несчастную пару стариков в такой совершенно немыслимой подлянке.
Обо всём этом думал он и через десять месяцев, когда они с Лёкой летели в Свердловск, где скончался отец, Наум Ихильевич. А ещё, слепо уставившись в чёрный иллюминатор, он размышлял о том, что не так, в общем, и удивительна история с этой неотменной чёрной меткой. Если они посмели танки в Прагу ввести, если смогли убить мирных людей, городских жителей, посмевших высказаться против удушения гражданских свобод, то чего уж говорить о жалком сопроматчике, недовольном, видите ли, конкретным местом, занимаемым им в отдельно взятой ничтожной жизни.
«Боже, – думал он, – кто бы мог подумать, что через двадцать три года после победы я, гвардейский капитан Моисей Дворкин, доживу до второго взятия Праги советскими войсками».
За всё время после войны Моисей летал к отцу раза два-три, не больше. Иногда звонил, проверить здоровье и так, отметиться по-сыновьи. А если начистоту, просто не получалось простить отцу маминой смерти. Сам-то толком не знал, просто не мог знать, находясь в то время на фронте, но после шепнули ему, там уже, в Свердловске. Нашлись сердобольники, донёсшие, что ушёл отец его от мамы, ещё в войну, к той, что моложе и при должности. К докторице. Ну жена и не сдюжила, ушла раньше положенных лет. Лёку он однажды взял с собой к деду – просто показать друг другу, уже зная, что в последний раз. Вера, та желания знакомиться не изъявила, даже в разовом порядке, чувствуя, что проскочит и так. А Лёке было интересно, что за дедушка у него такой, неизвестно где живущий. Ему было лет пять или около того, и дед ему тогда понравился, тем более что другого не было. Но там ещё была чужая бабушка, которая была новой женой дедушки. Не слишком приветливой оказалась, учуяв, видно, непрошеных наследников. В общем, путаница. Со временем, уже не общаясь, Лёка про деда, можно сказать, забыл. И никто ему особо о нём не напоминал, раз уж всё так невесело вышло само.
Пока летели, Лёка настраивался на репортажную съёмку. С одной стороны, слегка переживал, что придётся присутствовать при настоящих похоронах родного деда. С другой, был несколько на взводе, оттого что снимки его сделаются частью семейной истории, несмотря на то что затронут наиболее трагический её параграф. В любом случае, важно было зафиксировать неподдельное человеческое горе – именно так он прочёл в «Учебнике для фотографа», в разделах «Основы фотографии» и «Композиция». Искусственный свет в репортажной съёмке почти не присутствовал, как и при работе фотографа, описанной в главе «Жанровая сцена», и потому Лёка сосредоточенно обдумывал, как будет лучше и верней выстроить кадр с дедушкиным гробом и с какого ракурса выигрышней начать.
Когда приземлились, первым делом поинтересовался у отца:
– А у них есть где плёнку проявить? Или уже дома проявлю?
– Рот закрой, – впервые в жизни Моисей Наумович грубо оборвал сына. – Не всё в жизни измеряется условиями для съёмки, есть ещё кое-что, чему не мешало бы поучиться. Имей хотя бы минимальное уважение. И не щёлкать ты там должен, а у гроба стоять. Щёлкают пускай тебя, с мёртвым дедом и живым пока ещё отцом, это и будет память.
Сказал, будто в голову заглянул.
Внутренне Лёка сразу согласился, даже не стал на эту тему размышлять. Разве что немного удивился непривычной для отца резкости, с которой тот выдал эти слова.
Он не стал ничего снимать. Просто смотрел, как, вынеся гроб на улицу, какие-то люди поставили его на табурет, после чего, выдержав с пяток минут для прощания с соседями, они же задвинули его в автобус, так чтобы дедовы ноги шли вперёд, и тот тронулся в направлении местного крематория. Вдова Наума Ихильевича уехала тем же автобусом, сопровождая гроб. Она всё больше молчала, изредка перекидываясь короткими фразами с участниками похорон. Сами же они поехали вслед автобусу на другой машине. Дворкины никого тут не знали, и обоим было непонятно, как себя вести. Лица, что у сына, что у внука, хоть и не были затянуты подобающей случаю скорбью, однако факт смерти близкого родственника явно печалил их, и немало.
Потом были слова, разные, от тех, с кем покойный трудился в годы войны, и от тех, кто знал его в послевоенной жизни. А потом Лёкин дедушка уехал вместе с гробом куда-то вниз, и за ним задёрнулись прощальные шторки.
На поминках было немногословно. Перед тем как выпить поминальную рюмку водки, Моисей Наумович поднялся и произнёс слова, прощаясь с отцом уже в последний раз:
– Мне жаль, отец, что мы виделись с тобой так редко. Что жизнь наша оказалось совсем не такой, какой могла бы стать. Что за эти годы у тебя вырос внук, Лёва, которого ты почти не знал, и поэтому, пока рос, он был лишён дедушкиной ласки. Судьба раскидала нас по разные стороны жизни, и мы сами виноваты, что в своё время не подправили эту судьбу, хотя, наверно, и могли…
Больше говорить было нечего. Любое слово чуть в сторону от жизни или смерти уже так или иначе стыковалось с вдовой. Та же, как он понял для себя, по-прежнему продолжала откровенно недолюбливать московскую родню, хотя открыто никогда в том не признавалась. Просто игнорировала её существование, не упоминая в разговоре с мужем имён и не задавая вопросов. Об этом ему тоже успели шепнуть, кто-то из хоронивших отца недоброжелателей, пока все грузились и отправлялись. Что-то во всём этом было не так, но ни сил, ни нужного настроя, чтобы вникнуть ещё и в это, не было. Имелось одно-единственное желание – отдав долг сыновней памяти, убраться восвояси. Он и Лёку с собой потащил в этот далёкий Свердловск не просто так, а чтобы было с кем перекинуться словом среди абсолютно чужих людей. Поначалу даже упоминание матери, первой и когда-то любимой жены покойного, Моисей Наумович постарался опустить, догадавшись, что за этим столом существуют и запретные темы. Но не удержался-таки, сказал, прощаясь уже совсем: