Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она снова вцепилась в меня и стала толкать вниз.
— Угомонись ты! — я пытался ослабить её хватку: в запале она сжимала мой рукав так, что ногти прокусывали ткань до кожи. — Хозяева у меня те же, что у твоего отца…
— Отца не впутывайте! Он и так вас боится. У него со здоровьем не всё в порядке, а вы его пугаете. Он всё равно ничего не знает.
— А ты знаешь? Вот и расскажи мне, а уж я твоего отца в обиду не дам.
— Угрожаете?! — она снова зашипела, как загнанная в угол кошка.
Абсолютно дикая. Борясь с ней, я даже не заметил, как она столкнула меня на середину лестницы. Наконец мне удалось отцепить её руку, я одёрнул пиджак и протянул визитку:
— Ладно, успокойся и слюни подбери. Если захочешь помочь своему другу — мне позвони. Он пропал, и, может быть, ещё не поздно ему помочь. Но решай сама.
Визитку она не взяла, вместо этого зачем-то положила мне на лоб ладонь и довольно сильно прижала её. Рука у неё была горячая и сухая.
Когда я сел в машину, всё ещё приходя в себя от этого гейзера эмоций, голова заболела там, где её коснулась Османцева. Это была тупая пульсирующая боль, словно кто-то давил мне на глаза изнутри.
— Колдунья чёртова! — прорычал я.
На утро Пикулев улетал в Москву. В отчёт для него я включил всё, что удалось выяснить, отметив версию с причастностью Отраднова как наиболее вероятную. Я перечитал отчёт трижды и отправил Пикулеву и Рыкованову.
К ночи голова разболелась так сильно, что пришлось выпить полстакана коньяка, а потом — две таблетки анальгина.
* * *Пять дней поисков не дали результата: Отраднов заныкался так хорошо, что даже попытки отследить его по видеокамерам оказались бесплодными. Он несколько раз появлялся в Челябинске до 8 июня, но после смерти Эдика под камеры не попадал.
Из Москвы Пикулев вернулся возбуждённым и агрессивным, и хотя переговоры с администрацией сложились в нашу пользу, он не был до конца удовлетворён. Он требовал разобраться с гибелью Самушкина как можно скорее, спрашивая меня об этом ежедневно.
СМИ активно муссировали версию нашей причастности, и сумасшедший старик Галатев и госпожа Чувилина без обиняков называли убийство заказным.
Пикулев надеялся, что, когда полиция раскроет детали, нам удастся отвести от себя подозрения. Но молчал и Воеводин: дело у него забрали полностью, так что он питался такими же слухами, как и мы.
Я был уверен, что продвигаюсь быстрее, чем сотрудники следственного комитета, но со слов Пикулева выходило, что те вот-вот раскроют дело, а я топчусь на месте. Как-то он предложил:
— Может быть, Кирилл Михайлович, Подгорнова с его людьми возьмёшь в помощь?
Я осторожно возразил, что дело не в количестве людей. Чем мог помочь гроза вахтёров Подгорнов, я решительно не понимал и подобные выпады Пикулева считал неуклюжей попыткой мотивировать себя на активные действия. Впрочем, с активностью у меня проблем не было. Проблема была в том, что она завела меня в тупик.
Я почти перестал спать, часто просыпаясь в пять утра или даже раньше. Я стоял на балконе, наблюдая чёрно-белый город, за которым вставал розовеющий горизонт и появлялось раскалённое ядро восхода, словно жар электропечей. Неподвижный пар наших градирен становился рельефным и словно не вытекал из них, а втекал обратно. Коптили заводские трубы, но ещё больше коптили сами цеха — это называлось неучтёнными выбросами. Под утро заводы выплёвывали в атмосферу накопившуюся за ночь пыль, и в пепельном свете фар зажигались светлячки окислов. Город пахнул, как перегретый диск циркулярной пилы. Красная «Мазда» под моими окнами серела, и как-то на ней появилась кривая надпись: «Помой меня, я вся чешусь».
Утром во вторник позвонил Рыкованов и велел заехать на Треугольник: так он называл квартал между улицами Вишнегорской, Дегтярёва и Машиностроителей, прямо у завода.
— Засыпало их тут знатно, — сказал Рыкованов. — Подъезжай, поглядим. Черти зелёные наверняка раскачивать начнут.
Этот многострадальный квартал частенько засыпало пылью, а иногда серными осадками, отчего листва здесь даже в начале лета была нездоровая, бледно-жёлтая.
Внедорожник Рыкованова я нашёл на парковке в центре Треугольника. Недалеко на улице Липецкой находилась квартира, где я провёл детские годы до переезда родителей на улицу Сони Кривой, но я её почти не помнил.
Рыковановский водитель Витя, крепкий безразличный старик, стоял неподвижно, как варан, способный замирать в одной позе на несколько часов.
— Туда ушёл, — кивнул мне Витя, выходя из оцепенения.
Я двинулся в сторону Вишнегорской — она шла параллельно 2-ой Павелецкой, за которой уже начиналась территория ЧМК. Квартал был построен в самом конце 50-х и состоял из двухэтажных трафаретных домов самой простой формы. Первые строители комбината жили в палатках и бараках, и отдельные квартиры, пусть и в этих смешных домах, семьдесят лет назад были роскошью.
Рыкованов стоял перед фасадом дома № 10 и смотрел на его мутные, не зашторенные окна, будто играл с домом в гляделки. Дом не моргал, держался и Рыкованов. Он как-то странно развёл руки, будто ожидал, что дом может броситься на него. Когда я подошёл, он обмяк и кивнув:
— Глянь, Кирилл Михайлович, мой родной дом. Ровесники мы: оба шестидесятого года.
Он прошёл через пыльную траву к стене и коснулся кирпичей:
— Кладка видишь какая? Неровная. Говно кладка. Самострой. Время такое было: сами строили, сами вкалывали, сами гордились… — он развернулся к комбинату и сделал широкий жест. — Здесь же леса были, пустота… А кругом война, пушки стреляют… В самый разгар войны комбинат строили. Вернее, тогда ещё завод: комбинатом он потом стал. Тут же всё с двух печей и юрты начиналось.
— И долго вы здесь жили? — спросил я из вежливости.
— До семи лет. Потом на Хмельницкого переехали. Альберт там родился. Пошли-ка.
Он решительно зашагал, хромая и переваливаясь на своих больных, облучённых суставах. Мы обогнули дом и вошли в пахнущий мокротой подъезд, по сбитым ступеням поднялись на второй этаж, и Рыкованов забарабанил в дверь:
— Открывай, дед, я тебя в окне