Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она была «сговоренной», но брошенной невестой. Из-за какой-то ссоры жених покинул ее. Грусть, разочарование, даже нанесенное ей оскорбление не могли помешать их сближению с Александром. Несчастный случай свел и соединил их: «Мы верили в нашу любовь. Она мне писала стихи, я писал ей в прозе целые диссертации[20], а потом мы вместе мечтали о будущем, о ссылке, о казематах, она была на все готова». Хрупкая, нежная, она в воображении Герцена провожала его в сибирские рудники.
Любопытно, что даже в письме Наталье Александровне, еще вполне формальном (в августе 1833 года), с сообщением о посылке ей книг, Герцен не упускает возможности привести текст стихотворения Л. [Людмилы] «Отрадный мир». Не удерживается, пишет его на обороте листа.
«Когда же ландыши зимуют?» Поэтический образ «ландыша» в «Былом и думах» дан намеком в виде лирического вопроса, впрочем, не совсем понятного без контекста какого-то другого, более раннего сочинения. Предположительно, это главка, названная «Ландыш», из упомянутой уже повести «О себе», осталась фрагментами в разрозненных листках, найденных Т. П. Пассек и включенных в ее мемуары. Тексты Герцена, как известно, во многих случаях ею препарировались, сокращались, дописывались. Однако тщательные текстологические исследования литературоведов, преданных теме герценоведов, позволили ликвидировать некоторые лакуны, остающиеся в раннем творчестве Герцена, и тем самым уточнить правомерность его авторства.
Татьяна Петровна вводила в изложение образ ландыша, хотя и не должна была быть посвященной в тайну тщательно скрываемых отношений Людмилы и Александра. Характерные приметы стиля Герцена у Пассек полностью не распознаются, особенно во втором предложении («…тут была девушка белокурая, прелестная, как весенний ландыш…»; «Теперь уже ничего не мешало Саше упиваться любовью к своему ландышу…»), но слово «Ландыш», оставшееся в заглавии фрагмента, кажется вполне оправданным.
Сохранилась записка Герцена конца сентября 1833 года, где он предупреждал Людмилу: «Ангел мой, вчера приехали Вадим и Таня, будем осторожны». Конечно, найдя случайно это письмо на полу в гостиной, как утверждала Татьяна, и невольно заглянув в него, она была оскорблена «отчуждением Саши»: «Почему это? За что?» Простая мотивация неравнодушной женщины, даже через много лет, когда писались мемуары, крылась в банальном, чисто женском объяснении: дескать, Александр, начавший осознавать «непрочность своих чувств» к Людмиле, стеснялся выставлять их перед семьей.
Единственное из сохранившихся писем Людмилы, полное любовного трепета, показывало, как на самом деле отнеслась она к приезду брата и его жены, расстроивших и стеснивших их неуемное желание «наслаждаться счастьем». (Известно, что оказавшись в Вятке, Герцен письма сжег, «не имея духа перечитать».)
Тюремный свод, освещенный «последним пламенем потухавшей любви», как заключал Герцен свою историю о первой влюбленности, уже озарялся новым светом. Жизнь окончательно развела их с Людмилой. Она еще посетит его в тюрьме незадолго до отправки в ссылку. Их романические фантазии и мечты о казематах и прочих суровых испытаниях и впрямь воплотятся в реальную жизнь. Судьба, рок, fatum предоставят Герцену такую возможность: стать каторжником, ссыльным, обреченным «на бой с чудовищною силою».
Практическое соприкосновение с жизнью начиналось… возле Уральского хребта.
Коляска катилась по Владимирке, сибирскому тракту. Ссыльный путь заключенных, политических и уголовных. Звеня кандалами, пешком, скованные на телегах, отправлялись они в свои дальние странствия, откуда многие не возвращались. Почти дорога в ад. Невольно вспоминались строки Данте, которые тут же, на одной почтовой станции, Герцен по памяти записал:
Ямщик гнал лошадей (конечно, добрый барин не пожалел двугривенного) по обычной российской дороге, грязной, скользкой, местами покрытой ледком. Начало апреля — не лучшее время для дальних путешествий.
Первые путевые истории не улучшали настроения: не удалось, как было договорено, встретиться в назначенном месте с другом Кетчером; уличили сопровождавшего его жандарма в попустительстве политическому арестанту: и не кто-нибудь, а первое лицо города Покрова. Сам городничий рад был продемонстрировать свое высокое начальственное положение (известное дело, в России каждый, вознесшийся над бугорком, хочет показать свою власть).
Поднадзорному Герцену придется теперь постоянно сталкиваться с новым миром, чиновничьей провинциальной средой, о которой, не покидая Москвы, он и понятия не имел. Уроки жизни пойдут ему на пользу. Однако «вида беспрекословной подчиненности» и желаемого подобострастия от него не дождутся. Он независим, ироничен, корректен, иногда даже дерзок с начальством.
Помаявшись в чиновничьих коридорах, Александр Иванович готов определить «символ веры» сильных мира сего, не терпящих любого неповиновения.
«Помещик говорит слуге: „Молчать! Я не потерплю, чтоб ты мне отвечал!“
Начальник департамента замечает, бледнея, чиновнику, делающему возражение: „вы забываетесь, знаете ли вы, с кем вы говорите?!“
Государь „за мнения“ посылает в Сибирь, за стихи морит в казематах, и все трое скорее готовы простить воровство и взятки, убийство и разбой, чем наглость человеческого достоинства и дерзость независимой речи».
Но пора продолжить путь вынужденного странника. Лошади несутся, а дорога ведет. Повторим вслед за Герценом: «Вы хотите, друзья, чтоб я вам сообщал мои наблюдения, замечания о дальнем крае, куда меня забросила судьба: извольте». «Je suis en Azie!» — как писала Екатерина II Вольтеру из Казани. «Я в Азии!» — повторил политический ссыльный.
Проехали Владимир (он еще сверкнет «светлой точкой» в жизни изгнанника). Миновали Нижний Новгород. Насмотрелись на «царь-реку». Наконец оказались проездом в Чебоксарах. Здесь в первый раз Герцен ощутил «даль от Москвы», словно вымерил ее, увидев новые народы с их «пестрым нарядом, странным наречием и певучим произношением». Всё говорило «о въезде в другую полосу России, запечатленную особым характером».
Разлив Волги помешал сразу добраться до Казани. Перевоз остановился. Погода не благоприятствовала. Стихия разбушевалась. На чахлом дощанике, что вроде утлого суденышка или, вернее, дрянного парома с парусом, путники боролись с волнами, ветром, дождем. В образовавшуюся пробоину хлестала вода, вымокли до нитки… Он, подобно Одиссею, попал в шторм. Выберется ли? Впервые в полном смятении Герцена пронзила мысль, «что это нелепо, чтоб он мог погибнуть, „ничего не сделав“». «Чего ты боишься? Ведь ты везешь Цезаря!» Слова мудрого императора, увещевавшего своих отчаявшихся гребцов в похожей ситуации, вспомнились кстати. Вскоре пришли убеждение и уверенность, свойственные юности, что не погибнет.