Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он заинтересовался Анеттой после первой же их встречи на одном из раутов у посла России графа Родендорфа. Она восхитила его своей жизнерадостной и белокурой красотой, но, несомненно, также и заинтриговала некоторыми странностями в поведении. Анетта была еще вынуждена часто молчать и постоянно следить за собой: одно жаргонное словечко, резковатый жест, какой-нибудь слишком очевидный ляп – и злые языки уже не остановишь; она немного нервничала всякий раз, когда Глендейл пристально на нее смотрел своими слегка раскосыми глазами, с веками без ресниц, с едва обозначенной, постоянно застывшей в уголках рта улыбкой; выдающиеся скулы и невозмутимость черт еще больше подчеркивали странно восточный характер лица. Он стал искать ее общества, и в скором времени они начали встречаться чуть ли не каждый день, хотя она никогда не чувствовала себя легко рядом с ним: у него была такая манера останавливать взгляд и мило улыбаться, от которой у нее возникало ощущение, что она ответила, даже не отдавая себе в этом отчета, на все его вопросы. Но он был обаятелен, весел и явно влюблен в нее. А она и представить даже не могла, что человек может вести такой образ жизни. С эскортом французских и китайских поваров, итальянских мажордомов, чистокровнейших лошадей, ирландских тренеров, поэтов, музыкантов, со своим спецпоездом, всегда готовым доставить его из одного конца Европы в другой; со своими конюшнями скаковых лошадей и сворами охотничьих собак, с коллекциями картин и предметов искусства, домами и садами, он, казалось, не столько наслаждался своими богатствами и привилегиями, сколько посмеивался над ними, над собой, над обществом, которое его терпело, и пародировал самым своим существованием и своим пышным образом жизни все, что сам собою представлял, и все, что делало его возможным. «Агент-провокатор» – такое определение дал он себе однажды в разговоре с Анеттой, но ей надо было еще стать Леди Л., чтобы действительно понять, что имел в виду этот террорист. Часы, что проводила она в его обществе, очень быстро наложили на нее отпечаток; она, как бы сама того не сознавая, поддавалась воздействию некой заразной болезни, которая мало-помалу преобразила ее. Его манера смотреть на вещи, этот ироничный скептицизм, который маскировал глубокую любовь к жизни, это полное отсутствие предрассудков, доходившее до терпимой и доброжелательной аморальности, производили на нее неотразимое впечатление; очень скоро она решила, что именно такой облик подошел бы ей лучше всего, и стала пристальнее вглядываться в Дики, пытаясь разгадать секрет того искусства, что позволяет вам держать мир на расстоянии только за счет того, как вы на него смотрите. Он никогда не интересовался ее прошлым, и, хотя проявляемая им сдержанность в стремлении не касаться этой темы уже сама по себе была немного ироничным признаком некоторого недоверия, а возможно, и подозрения, она была ему за это благодарна и в скором времени уже не испытывала в его присутствии ни смущения, ни настороженности. Когда она делала неверный шаг, когда у нее вырывалось жаргонное словцо или в ее интонации и речи вдруг появлялись следы просторечного выговора, он умел этого не замечать. Несмотря на то что его общество было ей приятно, она, ни на секунду не забывая о своей миссии, составила подробнейший план виллы Глендейла, с точным указанием местонахождения его сокровищ и тщательно пронумерованным содержимым каждой витрины. Она начертила этот план постепенно, во время сеансов рисования, которые они устраивали почти ежедневно на террасе, возвышавшейся над парком и Женевским озером; горы на французском берегу закрывали горизонт, и из порта нет-нет да выпархивали, словно бабочки, парусники. Глендейл рисовал ее портрет, в то время как Анетта, положив на колени лист картона, с немного усталым видом прилежно воспроизводила на бумаге мужественные формы статуи Аполлона, которая украшала лестницу террасы.
– Дики, что это за чудесные фигурки на третьем этаже справа в коридоре, прямо у входа в библиотеку?
Зажмурив один глаз, Глендейл измерил ее карандашом, который держал в вытянутой руке.
– Вы правы, что обратили на них внимание. Это египетские скарабеи. Они датируются третьим тысячелетием и были украдены специально для меня из гробницы одного фараона. Видите ли, я содержу постоянную группу превосходных археологов, которые воруют для меня в Египте. Они как раз обнаружили новое погребение и сейчас раскапывают его за мой счет. Я из тех, кого называют меценатами.
– А большую ли ценность представляют эти восхитительные фигурки?
– Огромную. Они уникальны.
Анетта приподняла Аполлона и пометила на плане месторасположение витрины. На полях она написала: «Египетские золотые скарабеи, много денег. Не упустить из виду».
– Не исключено, что весной я сам поеду в Египет наблюдать за раскопками, – сказал Глендейл. – Не хотите составить мне компанию?
– Это было бы чудесно. Но скажите, Дики, за этих скарабеев… если бы вы их продали, сколько бы вы за них получили? Я спрашиваю из чистого любопытства, конечно.
– Конечно. Видите ли… Лувр давал мне за них десять тысяч фунтов стерлингов, а кайзер, гостившие у меня в прошлом году, предложил вдвое больше, но не получил их.
– Двадцать тысяч фунтов стерлингов? – спросила Анетта, понижая голос, поскольку еще питала большое уважение к деньгам. – Вы считаете, кайзер действительно заплатил бы столько, если бы их ему предложили?
– Не колеблясь. Я бы даже не удивился, если бы о» объявил войну Англии или Швейцарии только затем, чтобы завладеть моими скарабеями… Он тоже меценат.
Анетта пометила сумму вопросительным знаком и тщательно занесла имя возможного покупателя – императора Германии. Это был интересный рынок сбыта, но он, разумеется, ставил нравственную проблему, ибо друзьям Армана было бы все-таки сложно вступить в переговоры с кайзером, которого они ненавидели. У нее вдруг мелькнула мысль, не проще ли было бы доверить тайну своему новому другу: Дики так понятлив, быть может, он даже помог бы им ограбить самого себя. Безграничное, немного детское восхищение, которое он ей внушал, было таким, что она не смогла удержаться и призналась в этом Арману; возмущению молодого анархиста не было границ.
– Он подлец. Единственное, что можно сказать в его пользу, так это то, что его подлость настолько очевидна, что он работает, в некотором роде, на нас: он ускоряет революционный процесс. Эгоистичный сибарит, заботящийся лишь о собственном удовольствии. Нет ничего отвратительнее этого равнодушного либерализма, который стремится утвердить цинизм и скептицизм как одну из форм мудрости… И он пускает золотую пыль искусства себе в глаза, чтобы не видеть окружающие его уродство и нищету…
Она сделала попытку возразить:
– Но он так добр и так великодушен. Он помогает выжить десяткам художников, писателей, музыкантов… Без него они бы умерли с голоду или ничего бы не создали.
– О, в этом я не сомневаюсь, – сказал Арман и повел плечами. – Художник всегда был сообщником правящих классов» и его связи с ними продолжают крепнуть: людей, выходящих из церквей» хотят послать за очередной порцией опиума в музеи, и все по тем же причинам. Когда я слышу из уст буржуа слово «культура», меня так и подмывает схватиться за пистолет.[15]Нашим поэтам и музыкантам платят за то, что они поют колыбельные народу, убаюкивая его, художникам – за то, что они прикрывают красивой вуалью реальные факты действительности. Не может быть красоты без справедливости, искусства – без достойных человека условий существования. Глендейл – реакционер, распутник, в этом все дело. Народ растопчет его, оставив лишь его клиническое описание в учебниках истории, дабы избежать повторения зла.