Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ваш друг Сендстер действует мне на нервы. Слишком уж его много. Когда он садится рядом со мной, его присутствие так меня стесняет, словно за мой стол уселся официант и начал пожирать салат из помидоров. Я его терпеть не могу, это сильнее меня.
Он сильно преувеличивал. На самом деле они с Сендстером были два сапога пара и отлично понимали друг друга. В 20 лет оба изучали медицину, в 30 отправились практиковать наудачу в дальние края, в 40 избрали для себя власть. И оба были прожженными циниками. Позже, в кабинете следователя, я узнала, что они часто встречались тайком от меня. Но в то время, весной и летом 1988 года, я об этом и думать не хотела. Дармон завораживал меня. Непредсказуемый, как кошка, он всегда появлялся неожиданно и исчезал по-английски. Мог быть отечески добродушным или мрачным, как туча; обращался со мной то с наглой снисходительной фамильярностью, то с умным обворожительным юмором. Больше всего мне импонировало в нем отсутствие претенциозности. Франции не было места в его разговорах. К политической обстановке в стране он относился с иронически-насмешливым пренебрежением человека, который берется за все, никого и ничего не уважает, работает спустя рукава, а, запоров дело, иронически пожимает плечами. Ни один министр еще не трудился над своими досье с таким вызывающим легкомыслием. Дважды в день посыльный на мотоцикле привозил мне от него нежные записочки. А цветочные магазины доставляли в мою квартиру великолепные букеты «по заказу канцелярии министерства». Однажды в среду, после ланча, Дармон стащил у меня тоненькие трусики, сунул их в нагрудный карман, как платочек, и отправился в Национальное собрание давать телеинтервью и отвечать на актуальные вопросы. Иногда он приглашал меня пообедать с ним в саду министерства, и тогда мне чудилось, что наши с ним уединенные беседы слегка походят на райские песнопения. После стольких лет гульбы на шумных тусовках в самых экзотических местах, где было полно живописных, но плохо воспитанных личностей, я обнаружила, что мне нравятся тихие уголки, где с вами здороваются вполголоса, величая на «вы». Провожая меня до дверей своего необъятного кабинета, он брал мою руку, нежно целовал ее, потом рывком притягивал к себе, покрывал поцелуями мою грудь и… выставлял вон легким шлепком под зад. При этом он был до странности скуп: в ресторане мне всегда приходилось платить самой. Если я выражала недоумение по этому поводу, он объяснял свою скаредность тем, что его сексуальное возбуждение возрастает, когда он играет на публике роль жиголо хорошенькой женщины. Вот так я мало-помалу узнавала все стороны натуры моего «великого человека», не такой уж широкой, как казалось на первый взгляд, но это было не важно. Его обаяние искупало все недостатки. И его ум тоже. Какую бы тему он ни затронул, он излагал ее с идеальной ясностью. Неспособный к резким жестам, скверно построенной фразе или неудачному выражению, он все объяснял спокойно, логично и с полным безразличием к сюжету. Социализм, например, оставлял его совершенно равнодушным. Когда он рассуждал о нем, его циничные фразы звучали как погребальный стук земляных комьев о крышку гроба Жореса, или Блюма, или прочих старозаветных деятелей. В тесном кругу он осмеивал все идеалы, а на публике превозносил их как святыню. Так, когда он в первый раз взял меня с собой в деловую поездку в Луксор, на торжественное открытие госпиталя и водолечебницы, то откровенно заявил, что это беззастенчивое разбазаривание денег:
— Общественные фонды развития, субсидии на экспортные поставки, комиссионные по контрактам, финансовые гарантии… В этой неразберихе все, кто может, набивают себе карманы. А чтобы заглушить звон монет, просят меня выступить с прочувствованной речью. В ней я буду говорить о Франции и ее благородной щедрости. Что ж, я просто обязан оказать ей эту скромную честь, ведь до сих пор она служила мне вполне удовлетворительно.
На самом деле ему просто хотелось использовать эту поездку, чтобы перелистать вместе со мной несколько страниц Ветхого Завета. Открытие курорта для феллахов он рассматривал как предлог для совершения коротенького свадебного путешествия. Я согласилась. Последние недели научили меня, что в Париже достаточно хорошо знать правила, но совершенно бессмысленно соблюдать их.
Я была игрушкой министра, а «Пуату» была нашей дойной коровой, и слово «работа» звучало здесь смешно. Может, некоторые актеры и вымазываются черной краской с головы до ног, чтобы сыграть Отелло, но только не я: в башне «Пуату» меня никогда не видели. Зато при первом же удобном случае я мчалась в Африку — насладиться хорошей погодой за счет фирмы. Впрочем, теперь у меня были на это все основания: Сендстер наконец дал мне разрешение на разговор с Дармоном о нашем великом плане африканских испытаний.
Высокопоставленные чиновники протокольной службы обладают истинным талантом упрощать жизнь важным шишкам. Сойдя с самолета, Дармон тут же исчез вместе с египетской принимающей стороной, а меня отвезли в отель «Old Winter» и поселили в люкс-апартаментах с видом на Нил. Поплавав часа два в бассейне, я села в коляску и отправилась во Дворец съездов, где мой великий человек должен был произносить свою речь. В ней не была забыта ни одна звонкая формулировка. Оратор призывал мобилизовать творческую общественность для возвеличивания современной гуманистической этики, снимал шляпу перед всемирной Декларацией прав человека, объявлял идеологию служанкой совести, гарантировал неизбежность деколонизации умов, беспокоился о новых линиях раздела (интересно чего?), торжественно клялся содействовать процветанию культур малых народов… Словом, это была настоящая интеллектуальная вакханалия, полный набор третьемирских благоглупостей. Ночная тьма отрезала слушателей от фантазий Дармона с неумолимостью упавшего занавеса.
Но это еще был не конец. Египетский коллега министра устроил торжественный ужин. Он проходил в огромном зале с кондиционированным воздухом, какие можно встретить повсюду, от Лиможа до Боготы: никакого вида на Нил или на соседние храмы, со всех сторон одни только раздвижные стены, потолки из полистирола и стулья, укладываемые в штабеля. Дармон сидел за столом для почетных гостей, меня посадили за другой, подальше. Моя соседка слева, видимо, принимала себя за Далиду пятидесятых годов: кроваво-красные губы и ногти, угольно-черные волосы и ресницы, удушливый аромат цветочных духов… Поскольку она явно успела захватить ту эпоху, зрелище было весьма патетическое. К счастью, справа мне достался очаровательный пожилой господин из Верховного совета по древностям при правительстве Египта, изъяснявшийся на безупречном (даже слишком безупречном) французском. Он учтиво осведомился, чем я занимаюсь. Я ответила самым естественным тоном, какой подобает истинно элегантной особе:
— Ничем. Я сплю с Александром Дармоном.
На миг в его глазах блеснула паника, как будто я призналась в принадлежности к террористам-смертникам из «Хезболла». Потом он счел за лучшее рассмеяться и приготовился провести приятный вечер. Он явно пользовался известностью и всеобщим уважением, а потому добился от официанта, чтобы тот принес нам двоим бутылку местного вина, честно говоря, отвратительного, похожего на смесь виноградного сока и сладкого дезодоранта. Но, несмотря на это, оно очень подняло нам настроение. Поскольку «проф» считал всех французов безбожниками и насмешниками, он долго и злорадно распространялся о коварных выдумках жрецов фараона, которые изобрели политеизм только для того, чтобы увеличить количество жертвоприношений. Особенно ретиво он обрушился на обезьяньего бога Тота[32]; сильно подозреваю, что он изливал на него всю ту желчь, которую не осмеливался излить на современных мулл. Но, когда он приписал Джимми Картеру изречение, согласно которому мужчина, заставляющий страдать других, не может считаться джентльменом, я возразила в том же иконоборческом духе: