Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Толю я устроил (несмотря на полное отсутствие официального статуса) в уже упоминавшуюся дискуссию о славянофильстве 1969 года в журнале «Вопросы литературы», затянувшуюся на семь месяцев (в ней приняли участие все лучшие специалисты по русскому национализму XIX века). Вадим сам в нее устроился, и, конечно же, оба стали главными моими оппонентоми.
Когда-нибудь, если позволят силы, я еще расскажу и об этой дискуссии. Сейчас скажу лишь, что эти непримиримые московские дружески-враждебные споры 1960-х сменились для меня в русскоязычной среде 1970-х, когда я волею судеб (и КГБ) оказался в Америке, сплошной сварой. Здесь не было ни старых друзей, ни солидных профессионалов — одно непуганое царство националистов, еще, представьте себе, из белогвардейцев. И был я в этом царстве один против всех (со временем, впрочем, нашлись единомышленники: Андрей Синявский в Париже и Сергей Довлатов в Нью-Йорке).
Белогвардейцы без конца повторяли солженицынскую формулу «СССР не Россия». Откуда, спрашивается, взяться там русскому национализму? Какая может там быть интеллигенция? Одна, извините за выражение, «образованщина». Не лучше, однако, обстояло дело и в университетской среде, где вообще мало кто слышал о русском национализме. Так или иначе, моя The Russian New Right встречена была в университете с недоумением, а в русскоязычной среде — с негодованием. Да и не до «русской новой правой» было тогда американцам.
Запад перед выбором
Едва ли многие помнят в России, что конец 1970-х был самым, пожалуй, драматическим после кубинского кризиса моментом в современной истории. Эра «разрядки напряженности» захлопнулась советским вторжением в Афганистан, и мир терялся в догадках, что за ней последует. Новая холодная война? Или, не дай бог, Третья мировая? Юджин Ростоу, бывший советник президента Кеннеди, с которым я встретился сразу же по приезде (он даже любезно предложил мне прочитать лекцию в его классе в Техасском университете), точно сформулировал настроение тех лет: «Мы живем не в послевоенном, а в предвоенном мире». Лучший из тогдашних политических комментаторов Джеймс Феллоус объяснял: «Различие между либералами и консерваторами — в исторической призме, сквозь которую они смотрят. Когда либералы смотрят на 1980-е, они видят 1914 год, консерваторы видят 1938-й».
Но войну впереди видели все. Советское вторжение в Афганистан трактовалось как первый шаг к захвату нефтяных полей Ближнего Востока. Свою лепту в эту повальную панику внес, конечно, и Солженицын. «Всякую минуту, что мы живем, — писал он, — где-то на земле одна-две-три страны внове перемалываются зубами тоталитаризма. Этот процесс не прекращается никогда, уже сорок лет. Коммунисты везде уже на подходе — и в Западной Европе, и в Америке. И все сегодняшние дальние зрители скоро все увидят не по телевизору — но уже в проглоченном состоянии». Я как-то подсчитал, что если принять грубо число минут в сорока годах за 20 миллионов, а число стран в тогдашнем мире за 150, то окажется, если прав Солженицын, что каждая из них была уже «внове перемолота» коммунистическими зубами 133 тысячи 333 раза. Удивительная, согласитесь, в устах профессионального математика арифметическая абракадабра. Русскоязычная пресса, тем не менее, хором поддакивала. Сам воздух тех лет между тем насыщен был, казалось, апокалиптическими предчувствиями.
Моя позиция
Ничего чрезвычайного не происходит. Оснований для паники нет, — говорил я Ростоу и другим, до кого мог добраться, писал в Уа81нп§ 1оп Роз! и в New York Times. Зарвалось кремлевское старичье, дайте им по зубам. В Афганистане они загнали себя в ловушку. Готов держать пари, что и шагу дальше сделать не посмеют, увязнут. И выйти с честью тоже не смогут. Аргументировал я так.
Ключевым понятием в русском политическом процессе всегда был РЕЖИМ, не идеология. То, что было немыслимо при режиме Ивана III, оказалось в порядке дня при деспотическом режиме его внука Ивана IV. И, наоборот, то, что мог себе позволить деспотический режим Николая I, стало невозможно при режиме его сына Александра II. То же самое сейчас. Тоталитарный владыка Сталин, действительно, мог попытаться осуществить все, чего вы сегодня страшитесь, особенно в последние годы жизни, когда утратил ощущение реальности. Все мог, включая танковый прорыв к Ла-Маншу и марш на Ближний Восток. Но выморочный, посттоталитарный режим кремлевских старцев, руководимых лишь инстинктом самосохранения, на такие подвиги не способен.
Момент истины наступит лет через десять, когда главные старцы уйдут в небытие и встанет вопрос: какой режим сменит эту вымирающую когорту? Прорваться к власти тогда могут и русские националисты, для кого, как говорил Ницше, «мир лишь перерыв в войне». Да-да, и близкий мне Толя Иванов и тем более Вадим Кожинов были такие: будущее России без смертельного врага, угрожающего самому ее существованию, представить себе не могли. Для «просвещенных националистов» то был Китай, для непросвещенных — Запад. У последних, однако, было несопоставимо больше шансов прорваться к власти, чем у их диссидентских конкурентов.
И ничто не помешает им в этом случае дать волю воинственным маршалам, какому-нибудь Огаркову или Ахрамееву (которых кремлевские старцы отвлекают сейчас от настоящей войны мелкотравчатой авантюрой в Афганистане), приступить к делу, что те спят и видят. Например, к тому же сталинскому танковому прорыву к Ла-Маншу. Вот тогда и наступит для Запада час X. И 1914 уместно тогда будет вспомнить, и 1938.
Есть ли альтернатива такому развитию событий? Есть, говорил я. А именно приход на смену посттоталитарным старцам режима либерализации. Так тоже в русской истории бывало. Не раз. На смену деспотическому режиму Павла I пришел либеральный режим Александра I, на смену николаевскому деспотизму — либеральный режим Александра II, на смену «сакральному» самодержавию Николая II — февраль 1917. Об этом, собственно, и была первая моя книжка в Америке Оё1еп1е АЦег Вгегкпег («Разрядка напряженности после Брежнева»), Смысл ее был в том, что, поддержав такую смену режима вовремя, можно изменить судьбу мира. Ирония в том, что, как показала история, я был прав: на смену посттоталитарному режиму в СССР, действительно, пришел режим либерализации, гласности. И испарились вдруг все страхи.
Но слабость всех моих аргументов, выглядевших, казалось, вполне убедительно в моей