Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Они хотят покрыть широкие просторы нашей родины березовыми крестами… И недовольны, что так сально и счастливо живут, им хочется большего — жить вечно.
Я вернулся и вижу — все на своих местах. Точно н и ч е г о не происходит. Самое странное: все делают вид, что ничего не происходит. Но ведь это не так. Что-то происходит. Что?
Мой мятежный друг спал на красивых коленях уморенной его подвигами стюардессы. Полина смотрела перед собой на бесконечную скоростную трассу. Окольцованная, как птица, девочка рискнула продолжить романтические приключения.
Мы решили катить на дачу. Серову, как он сам утверждал, требовалось освобождение от отрицательной энергии, и я вспомнил о возможном празднике под корабельными соснами. Санька сразу утешился, заявив: он в таком развинченном состоянии, что готов мчать хоть к самому дьяволу в пасть.
И дело даже был не в нем, неистовом моем товарище. Я пожалел мать. Жалость унижает, но тут был особенный случай. Валяясь в госпитале под Тверью я не сообщил об этом никому. Я должен был пройти путь, мной выбранный, до конца. Сам. А, может, я не хотел, чтобы меня видели слабым и беззащитным? Я намарал два лживых письмеца. Не знал, что у наших матерей есть сердца, которыми они все чувствуют. И она приехала в госпиталь. За неделю до моей выписки.
— Мама, ну зачем? — спросил я.
— Алеша, даже от страшной правды не умирают, умирают от неизвестности.
Она не уехала и неделю помогала госпитальным врачам в операционной. Поступление изувеченного «контингента» было стабильным, и опытные руки хирурга-пролетария были кстати.
Подъезжаем к знакомому мне переезду. Короткий шлагбаум пунцовым оком семафора преграждает нам путь. Скорый поезд гремит кислотными быстрыми огнями, железом, чужой уютной жизнью. Оказаться бы там, в купейном пространстве на сырых застиранных простынях, дремля под бой колес и дребезжание алюминиевой ложечки в стакане недопитого теплого чая… И ехать, ехать… Куда?..
Везде, где мы появляемся — образуется помойная свалка из разбитых бутылок, выпотрошенных консервных банок, разрушенных, как города, надежд, раздавленной веры.
Приходит время, и ты вдруг понимаешь, что уже не владеешь обстоятельствами; они, эти обстоятельства, как учительница, диктует тебе свои условия.
Когда медсестричка спросила меня, раздираемого болью после операции, какое сегодня число, я ответил — сорок первое декабря.
— О! — почему-то обрадовалась она. — Арнаутов, у этого крыша съехала!
— Не может быть? — удивился хирург.
— Ты Новый год встречала? — прошептал я.
— Да, тяпнули спирта, а что?
— А мы нет, — ответил я. — Поэтому для нас ещё декабрь.
— Ааа, — поняла. — Прости, это мы так узнаем, как с головушкой после ранения или наркоза… Будет ещё Новый год — вернешься, смекнешь елочку, Снегурочку, шампанское, мандарины… Любишь мандарины?
— Люблю Снегурочку.
— А я Деда-мороза, — засмеялась. — Шутишь, значит, будешь жить-поживать, да добра наживать…
Дача празднично освещалась. Лаяла собака. Когда я уезжал, пса не было. На автосигнал служивый и гибкий человечек открывал ворота. От шума проснулся Саня и спросил:
— Ребятки, мы ещё живем?.. А где тут уборная? Что-то я запамятовал.
— Лучше в кустики, — сказал я. — Есть надежда, что не потонешь в отходах производства.
— В говне, что ли? — уточнил мой товарищ, выбираясь из джипа. — А я умею плавать в нем, — удалялся в кусты, — как золотая рыбка.
Я осмотрелся: гибель дома. После смерти деда никто не занимался дачным хозяйством. Пусть будет так, как есть, сказал я маме. Теперь я вернулся и вижу — там, где жили цветы, нагромождены стройматериалы и битый кирпич, мешки с цементом, рулоны рубироида.
Все правильно, я знал, что Лаптев — хороший хозяин. Вместо старой развалившей хибары — прекрасный, из кирпича, удобный во всех отношениях особняк. С теплым, должно быть, туалетом.
А по двору бегает овчарка. Она на длинной цепи. Цепь звенит, как трамвай на повороте… Овчарка бегает на цепи и уже не лает, она вышколена охранять частное имущество и по приказу хозяина, очевидно, способна прокусить горло.
Сам хозяин, похожий на купца 2-ой гильдии, встречал нас, стоя на резном крылечке:
— Ждем-с, ждем-с, дорогие гости мои молодые! Алеша, мама задерживается, но обещала быть. А мы тут торопились. С ремонтом. И не успели… Старались и не успели, сами знаете, какие сейчас времена, добывать все надо с боями…
— Уррра! — завопил невидимый в кустах Серов.
— Да? — спросил я Лаптева. — Значит, я слишком быстро вернулся?
— Алеша, ты неправильно меня понял. Мы тут… флигелечек. Для тебя.
— Флигелечек?
Ты прости меня, 104-ая родная и героическая, преданная и обескровленная, полегшая наполовину в стылых руинах, бессмертная дивизия ВДВ.
В новом доме новые стены, новые полы, новый запах дорогой древесины, новая мебель, новые и незнакомые люди. Они встречают нас радостно и истерично. У этих людей странные лица. Лица никогда не постившихся людей.
Они очень похожи друг на друга, эти люди. И я знаю чем. У них нет проблем; единственная проблема — жить бесконечно. Смеются женщины, у них плотные, вибрирующие мужиковатые тела; смеются мужчины, у них оттопыренные дамские зады.
В гостиной под пылающей люстрой стоит тучный генерал бронетанковых войск, это папа шлюшки Анджелы; он астматически дышит — жует эклер, покрытый сахарной пудрой.
— Вот я вам говорил, наш Алеша, — представляет меня отчим.
— Чего? — с набитым ртом мямлит вояка. — Я его где-то видел?
— Я вам говорил: Алеша, вернулся о т т у д а. Так сказать, выполнял свой долг…
Я щурился от света, искал выключатель, чтобы погрузить весь этот новый дом во мрак и не видеть возбужденные и раскормленные рожи и ухмылки.
— Молодцом, — басит полководец. — Как говорится: умом ты можешь не блистать, но сапогом блистать обязан, — и, хихикая, по-панибратски хлопает меня по плечу. Хотя, по-моему, просто утер руку после десертного пирожного.
Все засмеялись и зааплодировали. Капканы аплодисментов как холостые выстрелы.
У меня появилось желание взять в руки знакомое автоматическое оружие и полоснуть короткими очередями по бессмысленным улыбкам, по запломбированным зубам, по бракованному смеху…
Как жаль, что этого нельзя было сделать. Как жаль, что все это мобилизованное скотство нельзя распотрошить до кровавой жижи.
Отшатнувшись, шагнул прочь. Слышал, возникла неловкая пауза, затем раздался бодрый голос Лаптева:
— Господа, молодежь у нас героическая, да скромная… Прошу к столу, товарищи.
Итак, кто мы такие: дети героев или дети подлецов? Боюсь, на этот вопрос нет ответа. Как нет ответа, почему одни гибнут в свои хрупкие фарфоровые двадцать лет, а другие жительствуют вечно — до известкового омертвения всего скелета?