Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Адмирал приказывал окуривать свою постель, носил на шее блохоловку и маленький мешочек с травой, которая должна была отгонять насекомых, но ничто не помогало. Спать по ночам он не мог и отсыпался днем в кибитке.
К тем безнадежным мыслям, с которыми он покинул Петербург, присоединились новые, еще более мрачные.
Год был неурожайный. По всем дорогам брели толпы нищих, порой целыми семьями. Адмирал видел, как снег опускался на их спины, плечи и головы. Люди становились похожи на белые привидения, которые быстро исчезали в такой же белой струящейся мгле. Эта мгла неотступно двигалась за кибиткой, словно хотела ее поглотить.
На станциях нищие окружали возок и следовали за Ушаковым до самых дверей. Адмирал раздавал им деньги, выбирая женщин с детьми и стариков. Но денег на всех не хватало, и он знал, что скоро наступит время, когда он не сможет больше давать, иначе ему самому не на что будет доехать до Севастополя.
Безрадостен был и вид деревень. Черные курные избы стояли без крыш, потому что солома была скормлена голодающей скотине. Заметенные снегом избы походили на облысевшие старческие головы, подслеповато смотревшие в снежную мглу маленькими заиндевевшими оконцами.
В сером небе носились галки. Они стаями садились на обнаженные жерди крыш, на деревья, и крики их походили на озлобленную ссору.
Кибитка, в которой рядом с адмиралом сидел Федор, и возок с поклажей, под охраной денщика Степана, неслись мимо изб, околиц и плетней. Они надолго тонули в бескрайнем белом просторе занесенных полей. Бесконечно тянулось время. И тогда адмиралу казалось, что на свете нет ничего, кроме монотонного звона колокольцев да покачивавшейся на облучке полусогнутой спины ямщика.
Однажды лошади, бросившись в сторону, едва не опрокинули кибитку.
На обочине дороги лежало что-то темное, наполовину занесенное снегом. Ушаков разглядел упавшую шапку и желтое ухо под прядями слипшихся волос.
– Стой! – закричал адмирал ямщику. – Не видишь, человек лежит?
– Помер он, надо быть, ваше превосходительство, – тихо ответил ямщик. – Много народу нынче с голоду помирает.
– Надо посмотреть! А ну как жив еще?
Ушаков выпрыгнул из кибитки. За ним слез с козел ямщик.
Но едва адмирал приблизился к телу, как лохмотья зашевелились и что-то похожее на большую собаку, поджав хвост, кинулось прочь от людей.
– Волк, – сказал старый Федор из кибитки.
Лошади испуганно рванулись, ямщик бросился к ним, хватаясь за вожжи. Волк мелкой рысцой, не торопясь и иногда оглядываясь, потрусил к лесу.
Ушаков уныло стоял над телом, забыв даже снять шапку. Федор крестился и бормотал молитву. А мелкий колючий снежок уже заносил потревоженные лохмотья и желтое ухо под прядями смерзшихся волос.
Наконец снова сели в кибитку, и мертвое тело мгновенно исчезло из виду. Однако отныне, где бы ни замельтешило близ дороги темное пятно, адмиралу неизменно чудилась мертвая человеческая голова и свалившаяся с нее баранья шапка.
По какой-то необъяснимой связи с заброшенным видом деревень и зимней дороги Ушакову вспоминались дворцовые люстры, увешанные граненым хрусталем. Рядом с голыми деревьями гордо вставали мраморные колонны. И в воображении его возникали высокие прически фрейлин, украшенные бриллиантами, и дородная фигура императрицы в русском сарафане.
Этот сарафан почему-то все больше озлоблял адмирала.
– Символ единения с народом, – вслух бормотал он. – Символ единения вот с этими лысыми избами и с тем мертвецом, которого доедают волки. Фелица в сарафане: сколь трогательный образ для всех чувствительных сердец!
Еще перед отъездом Ушакова из Петербурга Аргамаков как-то сказал ему:
– Сей мир страшен своими несоответствиями. И люди, увы, не равны перед лицом творца вселенной: одни погрязают в нищете, а другие ссыпают в закрома золото…
Аргамаков проявлял в это время большую и беспокойную деятельность. Вместе с некоторыми из петербургских литераторов и масонов он занимался сбором средств для помощи голодающим. Но каждый вечер, подводя итоги сборов. Аргамаков вытирал платком круглое лицо и повторял:
– Сердца людей имущих – черствы и себялюбивы. И сколь малым кажется несчастье, которое до нас никогда не касалось. «Как же быть в самом деле с неравенством состояний? – мысленно спрашивал Ушаков. – Разве не установлено оно от Бога с начала мира за прегрешения людей? Или такие люди, как Аргамаков и мой добрый друг Непенин, не напрасно искушают ум, задавая ему эти вопросы. Я не пиит и не сочинитель, мне знакома простая правда жизни. Я не призван решать дела, которые не от воли единого человека зависят. Но я не хочу, чтобы люди умирали на дорогах моего отечества. Что же я должен делать? Что?..»
И когда Ушаков приближался к этому последнему вопросу, тревожившему его совесть, в голове его поднималась сумятица, очень напоминавшая ту белую мглу, среди которой все время двигалась кибитка.
С детства внушенные верования в неизменность и мудрость установленного порядка вещей были еще очень живы, и адмирал отнюдь не собирался опровергать этот порядок. Но он не мог спокойно относиться к людскому горю и пытался помочь ему в каждом отдельном случае. Зло, которое порождало это горе, представлялось адмиралу неустранимым свойством бытия человека. Бороться с ним было также бессмысленно, как бороться с тем, что человек пьет, ест и без питья и еды жить не может. Теперь же Ушаков пытался найти не частное, а общее средство для смягчения жестокой судьбы человека, и само зло предстояло перед ним не в отвлеченной, а в самой конкретной форме и столь ужасной, что редкое сердце могло не содрогнуться.
«У меня нет ни имения, ни денег, чтобы накормить всех голодных, – думал он. – Но у меня есть дело, которое равно служит пользе каждого. Строить флот и сокрушать врагов Российской державы, служить отечеству по чистой совести, не ради своего прибытка, а ради общей пользы – ведь это и значит идти по пути истинному. Чем больше будет тех, кто по-настоящему радеет об отечестве, не щадя своих сил и способностей, тем скорее водворится в нем и благоденствие, в коем нуждаются все люди».
Кибитку в эту минуту сильно встряхнуло на ухабе, и адмирал невольно повалился на дремавшего рядом старого слугу.
– Что? – забормотал тот, просыпаясь. И, оглядевшись, с неудовольствием добавил: – Все-то вам не сидится покойно, сударь! Держитесь крепче!
И адмирал, вздохнув, ответил:
– Держусь, Федор, держусь! Нет покою на этой земле, да и бесчестен тот, кто ищет его среди стольких человеческих бедствий.
В зеленоватом небе висел бледный, чуть светящийся месяц. Березы, насаженные по обеим сторонам дороги, роняли на кибитку хлопья снега. Мелькнул старый вяз с дуплом. Потом понесся навстречу столб с двускатной крышей над выцветшей иконой.
И вяз с дуплом, и столб с иконой, и даже деревянный петух на крайней избе деревни, которую только что проехали, – все это было, как двадцать лет назад, и адмирал вдруг почувствовал бурную, захватывающую радость. Словно время повернуло вспять, еще немного, и он увидит мать и отца. Отец будет жаловаться, бранить все на свете. А мать в полотняном чепце с оборочками выйдет к нему с запачканными в муке руками, потому что никому не доверяет теста. Из-за ее плеча выглянет круглая физиономия брата Вани с вихрастыми завитками льняных волос над красным лбом и шрамом под глазом, делом рук самого адмирала. Брат непременно жует что-нибудь. У него сказочный аппетит, он даже по ночам встает и пробирается в сени к кринкам. Все это смешно, забавно и дорого. Все в ясной дали, где-то тут, за горизонтом, и вот-вот явится близко.