Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В тот вечер в прекрасном настроении он вернулся на старое место и спустился в погребок, где сидели несколько его давних друзей и коллег, которые сразу же снова приняли его как весьма редкого гостя в свою компанию. Обменявшись кое с кем парой фраз, он скоро отделился от них, устроившись в полурасстегнутом пальто с полным бокалом вина у стойки. Прислушиваясь к разносившимся по кабачку голосам, он воспринимал все словно через звукопоглощающую стену или как доносящиеся издалека звуки до тех пор, пока в какой-то предрассветный час его состояние опьянения и отрешенности внезапно не обернулось резким отрезвлением, возвестив наступление безоблачной ночи, где в ясном небе (это ведь все еще было ночное небо, и оно действительно оставалось таковым) ярко светились звезды. Когда под утро он вернулся домой, записка лежала на прежнем месте.
В последующие дни он оставался в приподнятом настроении, пару дней занимался привычными делами, но потом погода изменилась. И тогда подобный душевный перекос на фоне погодного сумасшествия невольно породил у такого, как он, депрессию. На третий день он проснулся с тянущей болью в виске. Он сразу встал и приготовил себе завтрак, долго сидел на маленькой кухне перед чашкой кофе, провожал взглядом задний двор, уже сбросившую листву грушу напротив окна, в котором однажды он увидел девушку, теперь оно давило безжизненной пустотой. Несмотря на завтрак, головные боли усилились, стали колющими, а приступ мигрени с неизбежной зевотой и холодеющими ступнями ног заставил его прилечь. Он долго неподвижно лежал без сна на спине, потом из-за нарушенной кислотности его вырвало, осталась только желчь. Он вытер резко постаревшее лицо, без очков глянул на себя в зеркало — покрасневшие глаза, какая-то слезящаяся кожа. Затем он много часов пролежал на боку, вначале на левом, но, когда сердцебиение усилилось, только на правом, отчего наступило облегчение.
Тогда-то жизнь его пошла наперекосяк, все жизненные основы одна за другой стали лопаться — все прекрасное здание закачалось. И его мысли понеслись петлями по кругу, причем ему, спящему без сна, посещение киноутренника, выступление там и краткая реакция Кремера казались все более угрожающими, а последовавший затем визит в полицейский участок «Давид» стал выражением почти болезненного легкомыслия. Он вновь и вновь осмысливал происшедшее в полудремоте, придумывая все новые и новые формулировки вопроса, с которым обратился к Кремеру, пока отрицательная реакция в его представлении не приобрела колоссальный, неудержимый и, в общем, неподобающий масштаб. В нем все больше и больше росло убеждение, что ему противостоит неосязаемый коварный противник, в то время как в самом Кремере ему виделся недоступный для него Бог. Ему пригрезилась, несомненно, вымышленная картина, когда окруженный друзьями Кремер принял его, а вот он, Левинсон, заметил лишь после своего появления, что на нем чересчур широкие и загрязненные одежды. Беспомощно прикрыв свою наготу, он попытался было спрятаться, сопровождая свое невнятное бормотание какими-то бессмысленными извинениями. Он проснулся в холодном поту — капельки стекали по груди и рукам. Затем он опять оказался в постели, на этот раз в купальном халате. И снова его преследовал образ ухмыляющегося Кремера, тот грозно показывал на него пальцем да еще наслаждался тем, что этот неудачник льнул к нему. Потом некая сила снова побудила его перебрать в памяти все обстоятельства, все то, что произошло после его реакции на роковое объявление в газете. При этом его ни разу не покидало ощущение, что от него ускользают какие-то существенные детали, что из памяти стирается нечто главное, а может быть, он вообще чего-то не знает.
Потянулись какие-то бесполезные, пустые дни на фоне серой гамбургской погоды, внушавшей неуверенность и запинки в речи, короче говоря — расстройство синапса. Имели место глупые порывы, физически затрудненные моторные реакции, прежде всего глаз, у головы была замедленная реакция. Остроумные реплики он воспринимал с задержкой, набил себе синяков и лишился возможности названивать по телефону. Он ожидал послания, сигнала от противоположной стороны как спасительного слова, однако оно заставляло себя ждать. Бекерсон его «опустил» — как теперь стало известно, сознательно. А столь мучительно ожидаемое спасительное решение (между прочим, в противоположность его первоначальным представлениям) заключалось в одном газетном сообщении о присуждении Йону Кремеру за заслуги перед современной литературой премии, учрежденной одним бременским оптовым торговцем кофе. Речь шла о немалой сумме. В этой связи он лишь отметил, что тогда почти ежедневно о Кремере что-нибудь появлялось в газетах.
Эту историю ему, Левинсону, впоследствии поведал знакомый одного из участников церемонии вручения упомянутой премии. Он подробно рассказал о том, как Кремер, о циничном отношении которого к общественности было хорошо известно, смиренно повязав себе на шею галстук, отправился на встречу к кофейному магнату, чтобы произнести там впоследствии опубликованный спич. Это было более чем приветственное слово, отличавшееся более чем утонченной формой: почтеннейшие дамы, глубокоуважаемые господа… Он принял присужденную ему премию, как рассказывали, прямо в руки наличными (в чем для него, Левинсона, проявился некий достаточно комичный смысл реальной действительности) и якобы в таком виде засунул в карман, а потом по крайней мере часть денег потерял. Затем, по словам авторитетного источника, один из гостей якобы нашел на полу несколько свернутых купюр достоинством в тысячу марок каждая и положил их себе в карман. Неясно, правда, откуда это стало известно, вряд ли от счастливчика, который скорее всего, подумалось Левинсону, сохранил для себя и найденные деньги, и тайну связанных с ними историй.
И вот однажды утром состоялся настоящий прорыв. Он встал с постели, вдруг преисполнившись жаждой деятельности, — дни депрессии придали ему силы. Он побрился, принял душ, помыл голову, что всегда было подходящим средством, чтобы обеспечить внутреннюю устойчивость. Надел свежее белье, еще не полностью понимая, на что направить свои силы. Он до сих пор не мог с уверенностью сказать, как все это происходило. С определенностью припомнилось только одно: именно в тот момент, когда он снова пришел в себя, зазвонил телефон.
С удивительной пунктуальностью, словно они договорились заранее, ему позвонила знакомая артистка из числа немногих еще оставшихся рядом с ним, которая с какой-то материнской заботливостью не раз проявляла ответственность за его судьбу и по мере сил стремилась обеспечить ему кое-какие блага (прежде всего заказы). Она спросила, не хочет ли он сходить на презентацию. Дело в том, что она получила пригласительный билет, но не могла им воспользоваться, поскольку должна была ехать к своей прихворнувшей матери в Констанц, о чем она, разумеется, сожалела, и тем не менее было бы жалко, если по этой причине пригласительный билет пропал. Он подумал, в этой презентации есть что-то разумное, наверное, могущее его заинтересовать. В любом случае Кремер был одним из немногих… Кто? — спросил он, подняв голову, Кремер, тот самый Кремер? Разумеется, Йон Кремер, она совсем забыла сказать, что тоже было причиной, почему она о нем подумала, с этим замечанием был связан целый каскад тайных мыслей. Она не знала, имел ли он понятие об этой книге, между прочим, новой — «День памяти», которую везде, как ей кажется, по праву восторженно расхваливают. Книга действительно выше всяких похвал. Хотя она, артистка, только-только начала читать эту книгу, но уже много прочла о ней… Он был рад, что она затеяла такой вот ни к чему не обязывающий треп, благодаря которому он получил время на то, чтобы преодолеть вселившийся в него страх перед одним именем. Кремер! Несколько секунд он, Левинсон, размышлял о том, уж не причастна ли она в какой-то мере к тому показу. Однако эту мысль он вскоре снова отмел как маловероятную. Значит, снова дал о себе знать его величество случай. От продолжения разговора в памяти осталось лишь то, что впоследствии он поймал себя на мысли: он стал прислушиваться к журчанию ее речи лишь на основе почти кататонической самоотверженности и кратковременного помрачения сознания и наслаждаться плоскостью произносимых ею гласных, а также гребнями и пропастями ее согласных как раскинувшимся у его ног ландшафтом, не понимая при этом ни единого слова. Однако он, Левинсон, взял себя в руки и не без напряжения сосредоточился на основной канве разговора, сконцентрировав внимание на последнем воспринятом им понятии. Она ведь только что высказала нечто вроде: …ты проявляешь интерес к сфере культуры… И далее непосредственно по теме: он, проявляющий к культуре весьма ограниченный интерес, впрочем, к какой культуре? Официальная культура — теперь в ярко выраженном виде — неизбежно вызывала в нем самый малый интерес, культура производителей кофе и авторов, пишущих для телевидения, в то время как его культура в основном была антикультурой, если она правильно поняла… Своей малопонятной бесцеремонностью он скорее всего был обязан тому, что видел в ней несгибаемого собеседника — визави, на которого мог наброситься без колебаний. Он привык соответственно лишь отрицать (!) то, что признал и во что уверовал, как некоторые штаммы бактерий или вирусы, он ежедневно создавал новые противоядия. Вот какова была его эпидемиология… Он слышал, как эту чушь говорили и выкрикивали ему, а вот интересовало это их или нет, он понятия не имел, давно открестившись от этой прогнившей культурной элиты, избавившись таким образом от каких-либо обязательств… Тут у него перехватило дыхание — ну да ладно, пусть будет Кремер, это было уже нечто другое, Кремер был личностью, если она все правильно уразумела, да, он охотно сходил бы на презентацию. Фактически имя Кремера прогремело в его ушах как выстрел. Он еще справился о дате и на какое-то мгновение погрузился в раздумья: да, конечно, почему бы нет, с удовольствием, и с невероятным хладнокровием согласился, после чего она пообещала переправить ему приглашение, то есть опустить в прорезь для писем, если хозяина не окажется дома.