Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Фарук Дарвыноглу
Мы шли из Венеции в Неаполь, когда турецкие корабли преградили нам путь. У нас было три корабля, а их галерам, выступающим из тумана, не было счета. Наш корабль охватили страх и тревога; гребцы, большинство из которых были турки и магрибинцы, радостно засвистели, и нервы у нас начали сдавать. Наше судно, как и два других, развернулось в сторону суши, на запад, но мы не сумели, в отличие от других, набрать большую скорость. Наш капитан из страха, что в случае пленения он будет казнен, не решался отдать приказ хлестать плетьми рабов, сидевших на веслах. Потом я часто думал, что из-за трусости капитана изменилась вся моя жизнь.
Сейчас я думаю, что моя жизнь изменилась именно в тот миг, когда капитан поддался трусости. Жизнь, как известно, не предопределяется заранее, и все происходящее является лишь цепью случайностей. Но даже те, кто знает эту истину, в какой-то момент своей жизни оборачиваются назад и понимают, что пережитые ими случайности были закономерностью. У меня тоже был такой период; сейчас, когда я, сидя за старым столом, пишу эту книгу и вспоминаю цвет турецких галер, выныривающих из тумана, я думаю, что ныне — самое подходящее время для того, чтобы начать и закончить какую-нибудь историю.
Видя, что два других корабля, проскользнув между турецкими галерами, исчезли в тумане, наш капитан воодушевился — осмелился, наконец, отхлестать рабов, но мы уже упустили время; к тому же и хлысты не очень действовали на рабов, почуявших запах свободы. Разноцветные турецкие галеры, рассекая стену тумана, устремились на нас. Капитан решил бороться, как мне кажется, не столько, чтобы победить врага, сколько, чтобы справиться с собственной трусостью и замешательством; подгоняя гребцов, он отдал приказ готовить пушки к бою, но запоздалое желание борьбы быстро угасло. Если бы мы немедленно не сдались, наш корабль затонул бы под яростным бортовым обстрелом, и мы приняли решение поднять белый флаг.
Ожидая турецкие корабли посреди спокойного моря, я спустился в каюту, привел в порядок вещи, будто ожидал не врагов, которые изменят всю мою жизнь, а друзей, пришедших в гости; я открыл сундучок и рассеянно перебрал книги. Когда я перелистывал страницы книги, которую за большие деньги купил во Флоренции, на глаза навернулись слезы; я слышал снаружи крики, звуки беспокойных шагов, шум, но в голове крутилась мысль: скоро мне придется расстаться с книгой, которую я держу сейчас в руках, и хотелось думать не о том, что происходит, а о том, что написано в книге, будто в ней содержалось все мое прошлое, с которым я не хотел расставаться. Я бормотал, словно молитву, слова, случайно попадавшиеся мне на глаза, и хотел запечатлеть в памяти всю книгу, чтобы потом, когда они придут, вспоминать не их и не те испытания, которым они меня подвергнут, а краски прошедшей жизни, повторяя дорогие мне слова, которые я с радостью заучивал.
Тогда я был другим человеком, и моя мать, невеста и друзья называли меня иным именем. Я до сих пор иногда вижу во сне человека, которым я был, и я просыпаюсь в поту. Это был человек двадцати трех лет, различавший только блеклые, воображаемые цвета несуществующих стран, выдумываемых нами много лет, несуществующих животных и небывалого оружия; он изучал во Флоренции и Венеции науку и искусство, считал, что разбирается в астрономии, математике, физике и живописи; конечно же, он нравился себе, он усвоил многое из того, что было создано до него, и говорил обо всем со снисходительной усмешкой; он не сомневался, что многое может сделать лучше; он был несравненен; он знал, что он умнее и талантливее всех: короче, это был обыкновенный молодой человек. Когда мне нужно было придумывать свое прошлое, я раздражался оттого, что был этим молодым человеком, который — я делал это частенько — говорил с любимой о чувствах, проектах, мире и науке и воспринимал как нечто совершенно естественное тот факт, что невеста восхищалась им. Но я утешаю себя тем, что несколько читателей, которые терпеливо дойдут до конца моих записок, поймут, что тот молодой человек — не я. И, возможно, терпеливые читатели подумают, как сейчас думаю я, что в один прекрасный день рассказ молодого человека продолжится с того места, на котором он прервался, — на чтении моей любимой книги.
Когда захватчики вступили на наш корабль, я положил книги в сундук и вышел из каюты. На палубе было столпотворение. Наших согнали в кучу и обыскивали, раздевая догола. Я подумал было, что в этой неразберихе можно прыгнуть за борт, но сообразил, что уплыть мне не дадут — поразят стрелой; к тому же я не знал, на каком расстоянии от берега мы находимся. Сначала меня не трогали. Рабы-мусульмане, освобожденные от цепей, испускали радостные вопли, некоторые хотели немедленно расправиться с надсмотрщиками. Я вернулся в каюту. Через некоторое время меня нашли, стали рыться в моих вещах. В поисках золота перевернули сундуки; после того, как все вещи забрали, появился человек, который взял несколько оставшихся книг, рассеянно перелистал их и повел меня к капитану.
Капитан (позже я узнал, что он был из обращенных в мусульманство венецианцев) отнесся ко мне хорошо, спросил, что я умею делать. Чтобы не попасть на галеры, я сказал, что знаю астрономию и могу ориентироваться ночью, но это их не заинтересовало. Тогда, поскольку у меня осталась книга по анатомии, я назвался врачом. Через некоторое время ко мне привели раненого без руки, но я сказал, что я не хирург. Они рассердились и хотели отправить меня на галеры, но видевший мои книги капитан спросил, знаю ли я что-то о моче и пульсе. Сказав, что знаю, я избавился от участи гребца и спас несколько своих книг. Но моя привилегия дорого мне обошлась. Христиане, отправленные на весла, тут же возненавидели меня. Если бы они могли, они убили бы меня в первую же ночь, когда нас всех вместе заперли в трюме, но они боялись, поскольку у меня установились какие-то отношения с турками. Умер на колу наш нерешительный капитан, у надсмотрщиков над гребцами отрезали носы и уши и в назидание спустили на плоту в море. Когда сами собой затянулись раны у тех турок, которых я лечил не столько умением, сколько хитростью, все поверили, что я — врач. Даже некоторые мои завистливые враги, убеждавшие турок, что я не врач, ночью в трюме показывали мне свои раны.
В Стамбул корабли вошли очень торжественно. За нами наблюдал малолетний падишах[11]. На всех флагштоках были подняты османские флаги; молодые люди метали стрелы в наши приспущенные флаги, иконы Богоматери и перевернутые кресты. Окрестности содрогались от пушечного салюта. Торжества, большую часть которых я наблюдал с грустью, отвращением и усмешкой, длились необычайно долго; у некоторых зрителей случился солнечный удар. К вечеру мы бросили якорь в Касымпаша[12]. Нас заковали в цепи, чтобы показать падишаху; чтобы поглумиться над нашими воинами, надели на них доспехи задом наперед, на шеи капитанов и офицеров водрузили железные круги; в таком виде нас с ликованием повели во дворец, сопровождая шествие издевательской игрой на взятых с нашего корабля трубах и барабанах. Стоявший вдоль дороги народ весело и с любопытством смотрел на нас. Мы не видели падишаха, но он отобрал причитающихся ему пленных. Нас провели в Галату[13]и заперли в тюрьме Садык-паши.