Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я очень устала. Не столько физически, сколько морально. В северной столице мне пришлось выпутываться из весьма неприятного дельца, в которое меня вовлекли моя безудержная склонность к приключениям сомнительного толка, а равно и скверный характер местной братвы.
На память о посещении «музея под открытым небом», как претенциозно называют Санкт-Петербург различные искусствоведы и культурологи, я привезла глубокий и плохо подживающий шрам на бедре и глубокую неприязнь к подворотням близ Невского проспекта, где меня два раза едва не препроводили на тот свет.
На перроне я увидела тетю Милу, которая, заметив меня, бодро устремилась к вагону, едва не опрокинув по пути какую-то приземистую старушку со свирепым лицом и несколькими огромными тюками, масса которых, по всей видимости, не намного уступала весовому показателю олимпийского рекорда по тяжелой атлетике в категории этак до девяноста пяти килограммов.
Обняв, тетя Мила окинула меня более пристальным — и, как показалось, критическим — взглядом и сказала с ноткой недовольства:
— А говорила, что заодно и отдохнешь там.
— Где — там?
— Как где? А где ты была? В Питере? А вид такой, словно тебя переслали по этапу из Магадана.
— То есть как это — переслали? — Мой мозг упорно не желал воспринимать прихотливые выверты тетушкиной критической мысли.
— Как переслали? Контейнером, наверно. Потому как для бандероли ты явно великовата, Женечка.
— Вы намекаете на то, что я растолстела, тетушка? — спросила я.
— Если бы! Наоборот — похудела! Чем ты там, в Питере, занималась? Вид у тебя совершенно заморенный.
— Я всегда знала, что вы мастерски делаете комплименты, тетя Мила.
— Самолетом надо было лететь, — сказала она, не обращая внимания на мою последнюю реплику. — А то в поезде… трястись полторы сутки… полтора сутка…
— Понятно, — прервала я метания тети Милы. — Почти тридцать шесть часов. Что касается самолета, вы же знаете: авиарейсы — не для меня. На самолете — только по необходимости или по принуждению.
— Глупость какая… — фыркнула тетушка. — Все люди могут летать самолетами, а ты не можешь…
— Ничего не все. Есть такой голландский футболист Деннис Бергкамп, так он вообще летать не может. Его так и называют: Нелетучий Голландец.
— Почему не может?
— Не знаю… вроде как панический страх, ухудшение самочувствия… в общем, плохо ему.
— Что, и у тебя то же самое? — встревоженно произнесла тетушка.
— Да нет… — махнула рукой я. — Просто не люблю я, когда мне уши закладывает, как будто туда машинное масло заливают…
* * *
…Причины моей бледности и помятости были самого что ни на есть объективного свойства. Нет, вовсе не оттого, что на меня обрушилась масса огорчений — это если подбирать обтекаемые и мягкие формулировочки. Она была связана с необходимостью плотного общения с питерскими бандитами. И не по той причине, что все время моего пребывания в Северной Пальмире шел мелкий противный дождь, залепляющий окна, а знаменитые белые ночи были скорее грязно-серыми, в желтеющих разводах низких туч. И знаменитая Адмиралтейская игла тупо пронизывала переваренный скользкий кисель неба.
…Нет, вовсе не поэтому. Дело заключалось в том, что, решив отдохнуть от навязших в зубах бытовых хлопот и подняться над туманом, залепившим проспекты, площади и улицы великого города, — подняться в буквальном смысле! — я вскарабкалась на Исаакий.
На Исаакиевский собор — это, конечно, громко сказано: просто поднялась по лестнице на смотровую площадку на высоте где-то около пятидесяти метров.
А может, я и ошибаюсь.
И там, чувствуя за спиной громаду Исаакиевского собора, я наткнулась на проблему, начисто перекрывшую все то, что мутило жизненные горизонты до этого.
Проблема именовалась благородно и звучно, можно сказать — по-графски: Александр Николаевич Воронцов.
Он стоял и смотрел на едва проступающий сквозь дымное варево тумана огромный мегаполис. Среди шумной, хотя и немногочисленной, толпы вскарабкавшихся на Исаакий туристов он сразу не бросился мне в глаза, должно быть, из-за того, что все присутствующие моментально терялись на фоне шумного «нового украинца», который усиленно размахивал здоровенными, пухлыми, как киевские калачи, ручищами и восклицал, продираясь мутным взглядом маленьких бульдожьих глазок сквозь туман и восхищаясь вялой Невой:
— Яка гарна ричка!
И в знак того, что он говорит истинную правду и от чистого сердца, интенсивно теребил «гимнаста» — огромное золотое распятие на толстенной «голдовой» цепуре.
Разглагольствования бравого малоросса сопровождались обильным употреблением пива, с каждым глотком коего накручивались децибелы в его и без того громовом басе. И если на Исаакий он вскарабкался, будучи еще вполне кондиционным, то через несколько минут пребывания на высоте он уже усиленно жестикулировал, раскачиваясь всем своим монументальным корпусом, и грохотал не хуже знаменитого колокола в самом известном соборе Санкт-Петербурга.
На его фоне невысокий, худощавый, стройный Воронцов казался просто мальчиком из подготовительной группы школы. Он время от времени косился на благодушествующего гостя северной столицы и иронично улыбался, причем белозубая его улыбка на смуглом лице, оттененном светлыми волосами, падающими на лоб, была удивительно чистой и почти по-детски наивной.
Это было как удар молнии. Нет, я не люблю худощавых и невысоких мужчин, да еще блондинов, кроме того, мальчишеская внешность будит во мне материнское начало, которое — странно, правда? — подспудно всегда раздражало меня в плане общения с сильным полом.
Или я так хотела думать — обязывала себя так считать по своему профилю?
…Так вот, я не люблю невысоких блондинов и, уж конечно, предпочитаю им высоких брюнетов. Последний мужчина, к которому я питала какие-никакие, но чувства — Костя Курилов, — был именно таким: высоким, атлетичным, язвительным и опасным для женщин брюнетом, при всей голливудскости своей внешности умудрявшийся резко выделяться на общем фоне традиционных модельных красавцев. Мне на них всегда ужасающе везло.
Лицо же Воронцова показалось мне несколько постным и маловыразительным, брови — какими-то выцветшими, складка рта и очертания подбородка — несколько анемичными и безвольными. Хорош был разве что высокий чистый лоб без единой морщинки и брови. Но брови — тоже какие-то не мужские, слишком изящно изогнутые и словно выражающие вечное удивление перед окружающим миром.
Но для того, чтобы заметить все это, я должна была пристально его разглядывать. Чем я и занималась почти против своей воли.
Да, еще у него были маловыразительные глаза.
Одним словом, этот человек идеально подходил на роль мужчины, не привлекающего меня ни при каких обстоятельствах… Однако я никак не могла отказаться от рассматривания его сначала украдкой, а потом самым откровенным образом.