Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так Кумри-ханум и умерла в родах с искусанными молчными губами. Может быть, если б ей позволено было кричать — она бы выжила?..
Мушфики не знал матери. Только имя от нее осталось. Как пустая, полая, звонкая кожа от змеи. Но теперь, под миндальным, веющим, сырым деревом Мушфики подумал о своей матери, и ему показалось, что он знает ее, что она, живая и трепетная, обнимает его, и он прижимается к ее щекам и длинным, густым косам, терпко пахнущим кислым молоком-чурготом, в которое женщины его родного кишлака Чептура опускают головы перед тем, как мыть их, и оттого косы становятся тучными и блестящими.
Ах, это сверкание пахучих женских и девичьих кож, вымытых в мятной, мускусной иранской воде и доходящих до самых пят!..
Мушфики стоял в полях под цветущим миндалем и быстрыми пальцами дергал пушок над губой. Больно было. Даже слезы на глазах выступили. Мальчик понимал, что это напрасно. Так же напрасно, как стричь тутовые деревья: они все равно будут жить и плодоносить, пока жив ствол. Теперь кишлачные мальчишки будут обзывать его эмирским сарбазом-стражником. Сарбазы носят длинные, густые, устрашающие, обвислые усы…
Мушфики плакал злыми слезами. Ах, отец, зачем так рано зацветает миндаль? Зачем его цветы горькие? Как мои слезы… Зачем, отец?..
ЗОЛОТОЙ АНГЕЛ
…Дни жизни — даже горькие — цени:
Ведь навсегда уходят и они…
Я сижу в кибитке на старой цветастой курпаче и читаю Коран. «Благое пристанище уготовано тем, которые питают страх Божий… Сады и виноградники… Девы с едва округлившимися грудями и одинакового с вами возраста… Полные чаши… Тот, кто уверует и будет совершать добрые деяния, поселится и будет развлекаться в цветущих садах вечной услады…» В комнату влетает золотой вешний шмель. Он тяжело и сонно тычется о голые стены нищей нашей кибитки и, опасно близко прожужжав у моего лица, вылетает в окно и тут же пропадает, тонет в ослепительном майском утреннем небе. Я осторожно закрываю книгу и думаю о золотом шмеле. Почему он летает, а я не могу летать? Ведь я человек, венец творенья, а не могу парить, носиться в этом майском струящемся небе над сплошными, цветущими, урюковыми садами, пенно и безбрежно охватившими наш маленький кишлак до самых неблизких каратагских гор. Вот бы полетать над этими садами! Может быть, это и есть те самые «цветущие сады вечной услады»? Но эти сады скоро осыпятся. Я знаю. Это земные скоротечные сады. Быстроцветущие. Преходящие. Рождающие миллиарды золотых текучих плодов — жители кишлака не в силах их собрать, и золотые, спекшиеся, потрескавшиеся, палые, вялые урюки густо устилают садовую землю, и по ним так весело ступать босыми скользящими ногами! Бродить в этих вязких, палых, несметных плодах! Слепых, никому не нужных!.. Душистых! Липких! Бесконечных!.. Тут черви плодовые блаженствуют. Упиваются. В каждом палом урюке — свой червь вьется. Как хозяин. Ненавижу червей. Вынимаю их из урючин и давлю пяткой. Но сколько их, червей, я могу убить? Скольких?.. Они ж бесконечны, а я уже устал. Я сажусь у арыка, потом ложусь в теплую его скользящую мелкую воду и закрываю глаза. Долго лежу. Дремлю. Сплю в дремотной обволакивающей воде. Снится мне огромный золотой шмель. Он летит над цветущими садами. Я гляжу на него и понимаю, что это ангел. Таких огромных шмелей не бывает. Это Золотой Ангел расцветших урюковых садов!.. Вот он спускается все ближе и ближе, я чувствую его дыхание, и тут из его открытого рта появляется, падает на меня золотое змеиное жало. Я пытаюсь увернуться от быстрого, гибкого жала, но дикая, жгучая боль пронзает мою спину, и я уже понимаю, что это не сон, и, не успев открыть глаза, разлепить тяжкие веки, выскакиваю из мелкого убаюкивающего арыка: надо мной с плетками-камчами в руках стоят два немых брата Хусейн и Хасан. Садовые сторожа. На их лицах радостные хищные улыбки. Они изо всех сил, упоенно полосуют, бьют меня хлесткими густыми плетками, и только когда промахиваются, урчат от злости, а камчи резко ударяют по воде, и летят тысячи хрустальных брызг… Я бегу по саду, я все еще не проснулся, я все еще вижу Золотого Ангела (спаси, спаси меня от немых сторожей!), я поскальзываюсь на палых, податливых урюках и падаю на землю, и сторожа, сладострастно и глухо мыча, урча, улыбаясь, настигают меня и бьют, обжигают, обвивают живыми, змеиными стелющимися плетьми, и я вскакиваю и бегу, бегу, а потом поворачиваюсь и кричу в немые их сладкие звериные лица: что я сделал? Я съел несколько урюков. Палых. Они все равно погибли бы. Истлели. Ушли бы в землю. Неужели нельзя было их съесть? Червям можно, а человеку нельзя, да?.. Червям можно, а человеку нельзя!.. Я бегу по саду, стараюсь увернуться от ловких, точных, метких плетей. Моя спина похожа на раздавленный палый урюк… Я выбегаю из бесконечного сада. Сад этот принадлежит Ал-лаяр-баю диван-беги. Он родственник бухарского эмира и его министр. Он давно уже уехал жить в Бухару. Он забыл про сад. Он оставил его немым сторожам Хусейну и Хасану…
Отец помазал мне спину пальмовым маслом и какой-то целебной, гиждуванской, пахучей глиной. Он сказал: сын мой, помни, что, виляя хвостом, собака добывает себе пищу, а рыча и лая, только получает побои… Ах, отец, и опять я не согласен с Вами. И не соглашусь ни под плетьми, ни под смертным топором казни. Не буду я ни перед кем хвостом вилять. Нет у меня хвоста. Как у волкодава…
Ночью я бредил и кричал: Золотой Ангел! Золотой Ангел, ну почему червям можно, а человеку нельзя?.. Почему?..
АМАДЕРЯ
…Подстреленная птица — грусть моя —
Запряталась, глухую боль тая…
Рано созрели яблоки. Из-за соседнего дувала часто и тяжело падали они во дворик-хавли чабана Саида. Но Мушфики не поднимал их с земли. Пусть их ест, пьет червь. Яблоки напрасно падали. Иные раскалывались и разлетались от удара на сахаристые, зернистые, сочные куски. Мушфики глотал слюну… Над дувалом появилась девичья, юная, верткая головка с россыпью смоляных мелких косичек.
— Эй, Мушфики, почему ты не ешь наши яблоки? — улыбчиво вопросила головка. Это соседская дочка, татарка Амадеря. Ей тринадцать лет. Она хохочет, хитро и остро сощурив рысьи свои быстрые глаза. Она влюблена в Мушфики и уже понимает это. А Мушфики сонный. Не понимает еще.
— Не хочу есть