Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Публикация дневников открывается записью о начале войны. Гале Кулаковской 4 года 7 месяцев.
23 октября 41.
22-го июня застало Галю в Выборге, откуда Валентина Николаевна вывезла ее с большим трудом. В Ленинграде ее ожидала я, попавшая в Ленинград случайно, по дороге из Петрозаводска в Москву.
1 июля нам удалось с Галей выехать в Москву, затем мы ненадолго отправили Галю в Солнцево к родным. Там она бегала босиком, в трусиках и панамке — загорелая, румяная, круглолицая. 7 июля беднягу отправили в Васильсурск[1], откуда приходили лучезарные письма, что не помешало ей переболеть скарлатиной. В середине августа я поехала за ней в Васильсурск и нашла ее — худую, бледную, остриженную. Мы молча обнялись, у меня закапали слезы.
— Мама плачет, мама обиделась, — закричали дети.
Галя повернулась к ним и серьезно ответила:
— Это от радости.
Потом она стала ходить за мной по пятам, пугаясь, если я на время отлучалась, ночью протягивая руку, чтоб удостовериться — тут ли я.
В Горьком, где Галя заболела свинкой, нам пришлось прожить три дня. Я была вынуждена оставлять Галку на несколько часов одну: я бегала на рынок, на вокзал за билетами. Дочка сидела в кровати — тихая, смирная, играя с куклами.
Буквы — несмотря на то, что их с ней никто не повторял, — помнит и читает легкие слова: мама, папа, Шура, суп и т. д.
С грехом пополам добрались мы до Москвы. Тут Галя выдержала карантин и 1 октября отправилась с Зоей[2] в Ташкент к бабушке Соне. Больше ничего пока о ней не знаю.
30 ноября 41. Ташкент.
После Васильсурска изголодавшаяся Галка ела с аппетитом, который ей никогда не был присущ. О еде она говорила почти со страстью, свой день она начинала словами:
— Мама, дай мне кашечку с маслицем, с сахарком.
И в голосе — упоение, восторг, нежность. В Ташкенте, переболев воспалением почечных лоханок, Галя заболела корью. Вызванный на дом врач, выслушав дочку, с удивлением воскликнул:
— Ну, и тощая же она у вас.
И действительно — очень худа стала.
* * *
— Галя, тебе от папы-Шуры письмо!
Галя, радостно:
— Я так и знала! В чае была чаинка и все сказали: будет письмо! Вот оно и пришло!
На днях спросила задумчиво:
— А папа Шура меня любит?
— Конечно.
— А я думала, он меня забыл…
Все болеет. Совсем ослабела.
Под Галкину диктовку отправлена Шуре открытка следующего содержания:
«Милый папа Шура, я хочу, чтоб ты из армии опять пришел домой. Я по тебе скучаю. Когда ты приедешь, привези мне чего-нибудь».
4 декабря 41.
Перед отъездом в Ташкент вдруг спросила:
— А как родятся дети и откуда они появляются?
— Зачем тебе это знать?
— Как же, я приеду в Ташкент, меня там спросят, а я не сумею ответить.
Потихоньку эту острую тему удалось замять.
* * *
На днях, когда температура отпустила ее немножко, брала по одной свои книжки и читала их все наизусть, без запинки, подряд: Михалкова, Маршака, Чуковского, Барто и другие.
Сегодня очень мучается из-за уха.
5 декабря 41.
Чувствует себя прескверно, болят уши, температура 39 и 6, но разговаривает, рассуждает, шутит:
— Гоголевская улица это, наверное, та, на которой продается гоголь-моголь?
И хитро улыбается.
7 декабря 41.
— Я всех люблю. Не люблю только Гитрера и Бармалея!
— Я тебя, мама, люблю, я жить без тебя не могу. И ты без меня не можешь, да?
* * *
Вымыв руки одеколоном:
— Какая я нюхлая, пахлая!
Если б она умела хорошо читать, ее можно было бы заподозрить в плагиате[3].
* * *
— Ты знаешь, мама, почему я положила голову к тебе на колени? Чтоб ты не плакала.
16 декабря 41.
Письмо папе Шуре: «Дорогой папа, ты спрашивал, как я ем. Я ем очень хорошо. Ушки у меня не растут, как они могут расти, когда они так болят. Я поживаю хорошо. (Он ведь спрашивал, как я поживаю). Может, попадет в чай чаинка, и я еще получу много писем. Ну, чего еще писать? Чтоб привез заводную игрушку».
21 декабря 41.
Началась полоса безудержного кокетства:
— Что это мне надевают черный сарафан, черный галстук, черный передник — тут нет вкуса!
Или, смотря в зеркало, самодовольно заявляет:
— Нос действительно картошкой, зато есть ямочка на щеке и глаза хорошие!
Или:
— Вырасту большая, буду красить губы, как тетя Катя.
— Зачем?
— Чтоб красивее было. И глазки накрашу, и щечки, и спинку, и животик.
— А живот-то зачем? Не видно ведь?
— Разденусь — увидят.
* * *
— У тебя глазок ласковый и блестит.
19 февраля 42.
Ни секунды не сидит на месте. Даже сидя на стуле во время еды — все время ерзает, покачивается.
На днях перевязала себе ноги (связала их) и прыгала вокруг стола до тех пор, пока не упала. Заплакала не от боли, а потому что кругом засмеялись.
Шутку понимает, но насмешки не терпит. Упрямая. Плохо слушается домашних. Меня слушает, но, может быть, потому, что я бываю на Паркентской[4] больше в качестве гостьи. Бредит детским садом, мечтает о нем — видимо, очень скучает без сверстников.
* * *
На днях сказала Ивану Федоровичу, соседу, сурово:
— Я не хочу с тобой здороваться, зачем ты на меня кричал?
— Я шутил.
— Не люблю я таких шуток.