Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Никто в ней давно не жил. Мы отомкнули её и вошли. Внутри было холодно, и на потолке сажа в два пальца толщины, хлопьями, лохматая. Разыскали мы воду, чайник, развели возле избушки костёр из щепок и решили ещё печь протопить, чтобы не холодно было спать.
Топилась избушка по-чёрному, без трубы, и, когда печь затопили, сразу стало дымно. Дым плавал под потолком и лениво выползал в отдушину. Внизу был чистый воздух, вверху — плотный сизо-зелёный дым.
Хорошо было Коле, он маленький, а мне, если выпрямиться, дым по грудь доходил, и приходилось ходить и сидеть скорчившись. Печь горела плохо, вяло, без оживления, и в избушке ничуть не теплело. А внизу по-прежнему бушевало море.
— С этой печкой три охапки дров надо спалить, чтоб тепло стало, — говорит Коля.
— Ну что ж, и три охапки спалим, — говорю и ещё дрова подкладываю. — Зато как спать-то будем!
Печь всё-таки стала нагреваться, дрова разгорелись, дым полегчал, а мы чай пить сели. Сидим, пьём, говорим о разных разностях, море слушаем, как оно в берег бьёт. Оно внизу гремит, а нам тепло, лампочка керосиновая маленькая горит, на столе кружки с чаем, сахар да хлеб — хорошо!
Скоро в печке уже угли догорали, и она нам казалась сквозь дым пещерой гномов, озарённой горнами. Скоро дым совсем вытянуло, встал я, закрыл наверху отдушину, заложил палкой дверь, поставил у изголовья заряженное ружьё, и легли мы с Колей спать, укрывшись моим плащом, годным на все случаи.
Заснули мы часов в девять, а в два часа ночи я проснулся от какого-то странного ощущения. Сначала я не мог понять, что меня так поразило и почему я проснулся. А потом слышу вдруг — тихо кругом! Ни звука нигде, только внизу волна по гальке: буль-буль! скрип-скрип!
В избе темно и тепло, сильно пахнет хлебом, окошки чуть светлеют на две стороны. И Коля тихо дышит, посапывает. Потом и он проснулся вдруг и сел.
— О! — говорит. — Как тихо! Сколько дней гремело, а тут тихо…
— Может, — говорю, — чаю попьём?
— Давай! — говорит Коля. — И свету не станем зажигать.
— Ладно, — говорю. — На окошки глядеть будем.
Пошёл я к печке, заслонку отодвинул — в печке у нас чайник стоял, — пахнуло на меня сухим теплом. Вытащил я чайник, а он горячий.
Сели мы с Колей на лавку, пьём чай, смотрим на окошки, молчим… А снаружи всё: скрип-скрип! буль-буль!
— Слышишь, — спрашиваю тихо, — как волна по гальке скрипит?
— Ага!
Опять помолчали, и тут Коля вдруг кружку на стол поставил и говорит шёпотом:
— Ой! Это и не волна вовсе… Это кто-то ходит снаружи!
Прислушался я — верно, ходит кто-то, и по звуку похоже на волну: скрип-скрип!
— Человек? — спрашивает Коля.
— Откуда тут человек!
— Так кто же? — и даже дышать перестал.
Выглянул я в окошко, потихоньку так, — по лавке подвинулся и выглянул. И Коля ко мне прижался, щека к щеке, тоже в окошко смотрит, и оба еле дышим, обоих дрожь начинает пробирать.
Только мы выглянули, сразу увидели море. Не было оно тёмным, как обычно ночью, а туманносветлым. Это наверху северное сияние опять горело, — за облаками сияния не было видно, но свет его всё-таки освещал море. И на горизонте, как иголкой проколоты, два огонька горят, зелёный и белый.
— Пароход! — дышит Коля.
— Лесовоз, наверное, — шепчу.
— Или траулер, — догадывается Коля.
— А может, шхуна?
— Норвежская? — предполагает Коля.
— Или аргентинская, — думаю я.
— Ой! — дышит Коля. — Гляди! Вон встаёт…
И как дыхнёт от страха, так сразу всё стекло запотело. Протёр я тихо стекло, гляжу — большое тёмное пятно рядом с избушкой. То двинется, то остановится. И когда двинется, то еле слышно: скрип-скрип…
Медведь!
Отодвинулись мы от окошка, как обожглись, сидим в темноте и что делать, не знаем. Слышим, медведь к двери подошёл. Подошёл, стоит, молчит, посапывает — нюхает, наверное. Потом лапой корябнул по двери, но тихо, осторожно. Постоял, подумал, подошёл к окошку и сразу его затемнил. От первого окошка отошёл, подошёл к другому и то затемнил.
— Дядь! — шепчет Коля. — А ружьё-то!
Встал я на цыпочках, подошёл к нарам, взял ружьё, взвёл курок, да одумался. Ружьё дробью заряжено, на рябчика. Чего уж тут!
Медведь услыхал движение, заворчал и сразу освободил окошко, исчез. Но от избушки не ушёл, а всё ходит около и всё поскрипывает.
— Чего это он? — спрашивает Коля.
— Хлеб, — говорю, — хлебом из избушки вкусно пахнет, вот он и ходит…
— А давай ему хлеба дадим! — предлагает Коля.
— Как? — спрашиваю. — Как же ты ему дашь?
— А вы окошко откроете, а я кину ему буханку. Подумал я: почему бы и не дать? Хлеба не жалко, море успокоилось, мотодоры завтра поедут по тоням, привезут и хлеба, и всего…
— Давай! — говорю.
Взял Коля буханку, а медведь услыхал, как я с окном вожусь, заворчал на всякий случай и в сторону подался. Стукнул я рамой, и выбросил Коля буханку. Медведь подкрался, хрюкнул, схватил — и бегом прочь.
Минут через пять вернулся и уже прямо к окошку подошёл, стоит и поскуливает, ждёт.
— Ой-ой! — говорит Коля. — Какой умный! Давай ещё кинем!
— Кидать так кидать! — говорю.
И ещё кинули. Медведь даже на лету поймал — и прочь. Но тут мы всё-таки устали, и сморило нас в сон. Может, медведь снова приходил, но мы не слыхали, спали крепко.
На Еловом ручье
В феврале на севере, на Белом море, начинается зверобойный промысел. Его поморы называют ещё зверобойкой.
Из Архангельска в море выходят ледоколы. На мачтах, на особых удобных площадках, сидят люди с биноклями, осматривают льдины, и как заметят на льдине чёрные пятнышки тюленей, так ледокол останавливается, зверобои сходят на лёд и начинают охотиться на тюленей.
Но не только с ледоколов охотятся на тюленей, а и с берега. В самых глухих местах стоят на берегу зверобойные избушки, в горах, в лесистых ущельях, возле ручьёв. Летом избушки эти пусты, никто в них не живёт. А