Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Подковывают ли коз, не знаю, а что тут живет Кузькина мать, так это чистая правда! — ответила она, презрительно надув губы.
— Да не может быть! — Нестор вынул трубку изо рта. — Наверно, уже сильно постарела?
— Для вас — в аккурат!
Разговор оборвался, потому что поезд как раз выгнулся дугой, надутые губки проводницы скрылись за выступом вагона, еще какое-то мгновение трепетали из-под черного форменного берета ее завитые русые волосы, но вот и они исчезли. Прогремел последний вагон, и сразу легла такая мертвая тишина, какой в природе не бывает, и только через некоторое время она начала оживать — свистом вечерней птицы в придорожной посадке, бомканьем колокола возле станционного домика, приглушенным стуком вагонных колес.
Из всех звуков вечерней тишины Нестор отчетливее всего услышал именно стук колес. Как только исчез за поворотом хвост поезда, где-то глубоко в душе шевельнулось раскаяние за этот романтический порыв — прийти в Город своей юности именно пешком; но вот все отчетливее слышится ритмичный стук, и откликается он чем-то далеким, как вечность, и уносит это минутное сомнение: глухое татаканье вагонных колес было сейчас таким же, как в те времена, когда он вечерами выбегал из села на выгон и, вслушиваясь со щемящей тоской, устремлялся душой за этим зовом, в незнакомый, удивительный мир.
«Эх ты, гримасничающая проводница с надутыми губками и кудрявыми волосами, и ты мне о Кузькиной матери?.. Где-то ты слышала, да недослышала, потому, что сама вон как привычно пересекаешь землю, но ты бы, наверное, даже и не поверила, что когда-то у меня по дороге в тот мир, из которого я теперь возвращаюсь в свой Город, стояло вот это Парище с кузнецами, похожими на чертей, что подковывают коз и малых детей, да еще с этой ведьмой — Кузькиной матерью, у которой, чтобы попасть в Город, надо было как самое маленькое — поцеловать руку».
За спиной Нестора, далеко в горах, спряталось село, из которого он и его ровесники выбегали по вечерам на зов паровозных колес, а потом, когда у родителей не было уже сил удержать их дома и парищев-ская Кузькина мать постепенно и нехотя становилась сказкой, уходили и больше не возвращались, — в это мгновение он еще раз проходил сквозь старые ворота, которые вывели его когда-то из родного села в большой мир.
В первый раз это было давным-давно: той. осенью, когда из окна сельской школы в яму, в которой гасили известь, полетели портреты вождей санационной Польши, а отец, бедолага с полморгом земли, торопливо, словно боясь, что упустит счастливое мгновение, взял Нестора за руку, повел его в Первую городскую школу и сказал при директоре:
— Сокрушался я, сынок, что батраком станешь, не спал ночами, видя тебя поденщиком, а теперь — человеком будешь.
Он поклонился директору и ушел, оставив сына в украшенном кумачом Городе, чтобы он тут рос и познал радость свободного детства и тяжкое отрочество под сапогом гитлеровского оккупанта, а в юности — радость освобождения от фашизма.
Все было тут… А потом — уход из Города в большой мир. Надолго. Чтобы получить образование в советском вузе и стать мастером. Чтобы через много лет, сегодня, вернуться в Город и в его воротах, облегченно вздохнув, сказать:
«Покойный мой отец! Я не знаю, кем ты видел меня, когда впервые привел сюда за руку: рабочим, врачом, инженером или кинорежиссером. Да это не так уже и важно — кем. Я вернулся человеком».
Нестор добрался до центра поздно… Улицы уже были совсем безлюдны. Нет, он теперь не жалел, что вместо десяти минут поездом шел больше трех часов пешком — из Парища напрямик по знакомым и совсем новым дорожкам. Хорошо было так идти и думать о Городе, который вот-вот увидит после долгой разлуки, какой он теперь? Небось не тот, который оставил юношей… Шагая, Нестор ощущал, как поднимаются в душе глубоко ушедшие воспоминания и ширится ожидание нового. Это^было радостное ощущение: он еще вчера был до предела утомлен, сегодня же пробудилась жажда познания.
Город уже крепко спал. Нестор прошел по центральной улице, ища гостиницу. Нашел. Постоял у дверей. В гостинице было тихо. Стучать не хотелось. Разве уж так далеко до рассвета?
На перекрестке двух улиц, которые бежали вверх, беря свое начало от ратуши, благоухал освещенный гирляндами фонарей треугольный сквер. О, этот окруженный старыми липами сквер! Расположившись в самом центре, темный и настороженный, он когда-то был словно не частью Города, а автономным его уголком, который не зависел ни ог шумного базара — справа, ни от многолюдной цивилизованной улицы — слева, ни от высокой официозной ратуши со старинными часами, на которых ежечасно поднимались два молотка, отбивая на выпуклых медных тарелках время; ему безразличны были ряды фиакров, ожидавших богатых пассажиров, чтобы отвезти их на станцию; в этом скверике прямо на траве сидели и обедали босые крестьяне; в жаркие дни тут всегда стояла бочка с пивом, и любители его располагались с полными кружками на траве, беседуя, а по воскресеньям играя в карты; тут на лавочках средь бела дня целовались влюбленные, веря в то, что их никто не видит, хотя об их невинных утехах в тот же вечер уже знали все аж на Монаховке и даже на Розенберга; в этом сквере доночевывали гимназисты, которые, загуляв, боялись возвращаться в бурсу, чтобы не нарваться на сурового наставника Штефана Сичкарню, сквер пользовался полной автономией, и туда по старой привычке направился теперь Нестор.
Остановился посреди сквера, огляделся вокруг, и ему сразу показалось, что он попал в совсем чужой город. Прежними тут были лишь этот сквер и ратуша; в просветах между липами мерцали огнями блоки высоких домов, которые выросли на месте бывших старых халуп, и Нестор подумал, что и люди, должно быть, тоже изменились и что фильм, который он привез сюда, возможно, отразит лишь прошлое Города, нынешний же его день надо еще увидеть.
В эту минуту из гущи лип вынырнул какой-то человек и пошел прямо на него; Нестор отступил в сторону, но, увидев, что человек не пьяный, спросил:
— Не скажете ли, где в это время можно найти такое место, чтобы за пивом или просто так посидеть до утра?
Незнакомец был пожилым, и у Нестора мелькнула мысль, почему это он