Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Около пяти веков назад старец псковского Елеазарова монастыря Филофей сформулировал известную историософскую концепцию "Москва — третий Рим". "И странное дело, — с удивлением отмечает современный историк, — теория эта обосновывала право московских князей на центральную власть в России, предрекала Москве роль вечного центра мировой истории, ибо четвертому Риму "не быти", но тем не менее она осталась, в конечном счете, всего лишь теоретической конструкцией, не получила широкого и долговременного применения в практике московского правительства". Одним словом — концепции псковского старца не повезло; с концепциями, как и с людьми, это бывает. Ее не то что забыли, но вспоминали как-то без энтузиазма, а порою — и с явным раздражением. Уж больно неримским был Филофеев Рим — с его неуклюжей свирепостью, немилосердной стужей и раскосым христианством. Но через много сотен лет обнаружилось, что старец был не совсем неправ…
"Что мы знаем твердо, так это то, что мы пришли после катастрофы", — утверждает в одной из своих статей Борис Хазанов. И далее: "Мы живем в сознании великой потери". А раз была катастрофа, раз произошла великая потеря — значит был и Рим? Конечно, Москва Василия Темного и Мал юты Скуратова не была истинным Римом — в той же самой мере, в какой и действительный Рим Неро-iHa и Домициана не был тем Римом, который стоило бы оплакивать. "Тюрьма народов", "жандарм Европы", "нация рабов" — эти бранные клички одинаково годились и для императорской России, и для императорского Рима. Но великие и бесчеловечные Империи не только казнят, запрещают, завоевывают и подавляют — они меценатствуют, забывают, прощают и смотрят сквозь пальцы. В жестких складках шкур этих Левиафанов ухитряются кое-как коротать свой век Достоевские и Петро-нии, Овидии и Пушкины, Чаадаевы и Тациты… Их объявляют безумцами, ссылают в Дакию или на Кавказ, убивают на дуэли, им высочайше приказывают перерезать себе вены — и все-таки их венчают лавровыми венками, все-таки они плоть от плоти Империи, ее посмертная гордость, вечный укор ее совести. Империя не только убивает их — она их возвеличивает (часто против своей воли), и они, смиренные каторгой или смертью, платят ей тем же.
А потом — потом приходит Катастрофа, и варвары волокут по живому телу Империи чичиковские брички, приспособленные под пулемет… Тогда (неожиданно!!!) наступает время великих слез: "Мне ли не пожалеть Ниневии, города великого, в котором более ста двадцати тысяч человек, не умеющих отличить правой руки от левой, и множество скота?" (Иона, 4:11). Тогда и оказывается, что настоящим Римом — и первым, и вторым, и третьим — можно воистину сделаться лишь после гибели. Ибо настоящий Рим строят не голодные рабы, не крепостные мужики — настоящий Рим вспоминают, оплакивают ("мне ли не пожалеть…"), возводят в своем милосердном воображении поэты. Тогда-то вырастает на месте страшного Петербурга "Медного всадника" тот светлый город, где захоронено мандельштамовское солнце.
Тогда на пустом, загаженном месте снова возникает римский патриотизм — очищенный от кровавых пленок вернопадданнического патриотизма времен Империи — патриотизм-воспоминание, патриотизм-иллюзия, патриотизм-химера, патриотизм-поэтическая выдумка. И самыми яростными патриотами оказываются чаще всего не италийцы, и не великороссы, а так называемые инородцы. "В своих великолепных панегириках Клавдиан, стоя на краю бездны и не желая замечать грозящей опасности, прославлял богиню Рима, ее величие и мощь. Римский патриотизм этого греческого выходца из Египта был неподделен и глубок. В любви к "золотой богине Рима" ему не уступал младший его современник, Рутилий Нама-циан из южной Галлии. В 416 году, покидая Рим перед возвращением на родину, он целовал ворота Рима, обливаясь слезами". Так пишет о последних римских поэтах, влюбленных в свой (чужой?) гибнущий, несчастный город, историк Голенищев-Кутузов. И еврей Борис Хазанов вторит ему, признаваясь в своей безнадежной, гибельной, безответной любви к третьему Риму и его языку, золотой пушкинской латыни: "Русский язык — это и есть для меня мое единственное отечество. Только в этом невидимом граде я могу обитать… Безумие мое бредит по-русски… Земля моих отцов — та, на которой я мыкаюсь сейчас. Или вообще никакая". ("Новая Россия").
Гибель Империи — это не только и не столько загаженный нечистотами Форум или взорванный Храм Христа-Спасителя — это крушение Космоса, всеобъемлющего иерархического порядка, который сам по себе вполне заслуживал Божьей кары, но в то же время таинственным образом организовывал и животворил великую культуру. Уникальная и самодостаточная культура всегда целиком реализует себя в контексте одного национального Космоса, одного иерархического порядка, хотя отдельные проявления культуры могут (а может — и должны) быть чужды этому порядку или враждебны ему. С известными оговорками можно сказать, что культура и порядок дополняют друг друга, вместе исчерпывая до конца национальноисторическую ситуацию, хотя осуществляется это дополнение не в процессе добровольного сотрудничества, но в борьбе, в атмосфере взаимного непонимания, отлучений и анафем. В России, например, основополагающей исторической ситуацией было растущее из века в век отчуждение народа от государства, правящей элиты, интеллигенции. Славянофилы строили на этом отчуждении оптимистическую концепцию избранности (богоносности) русского народа, западники — предсказывали неминуемое крушение Империи, если отчужденность не будет преодолена, государственные деятели и революционеры пытались манипулировать народом — в собственных интересах или в интересах самого народа, как они их понимали.
В 1917 году гордиев узел извечной русской ситуации был разрублен, и весь круг проблем российской культурной традиции перестал существовать. Возник своеобразный исторический вакуум — и положение в нем интеллигенции было подобно положению Робинзона на другой день после кораблекрушения. Ведь само понятие "необитаемости" крайне условно — для коз и попугаев, или для дикарей, устраивавших на острове пикники с песнями, плясками и поеданием себе подобных, остров был вполне обитаем. Он был необитаем лишь с точки зрения Робинзона Крузо — единственного на острове носителя европейской цивилизации. Когда Даниэль Дефо подробно описывает сложный процесс изготовления глиняных горшков или героическую эпопею перетаскивания лодки, наш интерес ко всему этому вызывается не только "остранением" — литературным приемом, когда знакомый предмет, увиденный i как бы впервые, кажется нам странным и необычным. В романе Дефо обновляются не предметы, а отношения: "остранение" из литературного понятия становится понятием экзистенциальным. Нас глубоко трогает и впечатляет