Шрифт:
Интервал:
Закладка:
История Жан-Жозефа Сурена, который сменил жалкого и несчастного Грандье, призвана стать доказательством великой, поистине магической силы корректного восприятия: оно способно в буквальном значении слова лечить не только души, но и тела. Пока Сурен, мобилизуя всю свою волю, борется с искушениями и приучает себя к строгой аскезе, пока он верит в бесов так, словно сам с минуты на минуту окажется одержим ими, и понапрасну растрачивает духовные силы, пытаясь исцелить настоятельницу, этот молодой иезуит остается, в глазах Хаксли, существом душевно неполноценным и потенциально больным. Десятилетнее пребывание Сурена в психосоматическом параличе воспринимается как неизбежный результат подобных аномалий, проистекающих из превратного толкования отношений между Богом и человеком. Однако аномалии в конечном счете будут выправлены, и сцена, когда Сурен делает первые, еще неуверенные шаги в саду, заваленном осенними листьями, приобретает глубоко символический смысл. Пройдя через испытания и муки, он выжил, потому что исцелился духовно. Или же, придерживаясь терминологии Хаксли, обрел верное восприятие.
Верным оно становится с той минуты, как человек, вопреки церковным догматам воссоздаваемого времени, проникается мыслью о необходимости единства с природой, ибо это единственный путь к единству с Богом. Французский философ-экзистенциалист Габриэль Марсель, современник Хаксли, оказавший на него сильное влияние, обосновал доктрину, обладающую особой важностью для понимания всех произведений, созданных английским писателем под конец пути. Марсель доказывал, что отношения человека и Бога возникают не вопреки природе, а в ней самой, и никогда не строятся как ее преодоление. История Сурена, в сущности, иллюстрирует некоторые фундаментальные положения доктрины французского мыслителя, пережившего Хаксли на десять лет: объективный мир и мир нашего личного, сокровенного существования должны быть резко разграничены, и существенно только наше отношение к окружающей реальности, а вовсе не она сама во всей ее жестокой хаотичности. Жизнь — это таинство, и постижение ее тайн всегда интуитивно. Пока мы скованы догмой, пусть даже внушающей нам безусловное доверие, жизнь никогда не подчинится ни нашей воле, ни попыткам ее усовершенствовать. Истина чувства непременно выше и надежнее, чем самые изощренные выкладки ума.
Церковная история свидетельствует, что Сурен умер в 1665 г. в состоянии благодати (тогда как Иоанне от Ангелов было в ней отказано, несмотря на покаяние). Снизошла ли на него благодать благодаря обретенному новому восприятию порядка вещей в мире — в любом случае недоказуемо. Можно лишь отметить, что исторический Сурен, если его мысль действительно развивалась в направлении, указанном Хаксли, должен был оказаться в тяжелом конфликте с церковью, которой он служил. Церковь, а в особенности орден иезуитов, рассматривали природу как царство греховности, оттого и требуя обуздания чувственности.
В сознании Хаксли, как раз наоборот, органичное слияние с природой — порука здоровья не только нравственного, но и физического. Эта идея — то с отсылками к Марселю, то с аргументацией, почерпнутой из философии буддизма, которой писатель был столь же сильно увлечен в свои последние годы, — обязательно возникает у Хаксли, о чем бы он ни писал после того духовного перелома, который пережил сразу после Второй мировой войны (и видимо, под шоковым воздействием, которое она на него оказала). С суждениями Хаксли чаще спорили, чем соглашались, и это естественно. Случай, когда прирожденный писатель на самом деле непринужденно чувствует себя в стихии философии, нетипичен, и это явно не случай Олдоса Хаксли.
Но и не соглашаясь с главной идеей, как не оценить в «Луденских бесах» точности и выразительности картин всеобщего ослепления, испепеляющей ненависти, стихийно зарождающегося насилия, — жестко написанных картин, которые высветили травмирующий духовный и нравственный опыт XX века. Как хроникер этого столетия, никогда не поддававшийся успокоительным иллюзиям и самообманам, Хаксли занимает в европейской литературе особое место. И его книга, созданная на материале намного более раннего времени, все равно воспринимается скорее не как панорама давних событий, а именно как размышление над болезненными явлениями нашей эпохи, теми, которые, как ни жаль, еще не сделались только достоянием архивистов.
Алексей Зверев.
В 1605 году Джозеф Холл[2], автор сатир и будущий епископ, впервые посетил Фландрию. «По пути нам встретилось множество церквей, от коих не осталось ничего, кроме груды обломков, повествующих прохожему о былом благочестии и братоубийстве. О, горестные следы войны!.. Однако (чему я немало удивился) хоть храмы и повержены, повсюду попадаются иезуитские коллежи. Мне не встретилось ни единого города, где вышеуказанные учебные заведения уже не открыли бы свои двери либо же не находились в стадии постройки. Чем объяснить сие явление? Неужели политика важнее благочестия? Эта порода (обычно так говорят о лисицах) более всего преуспевает там, где ее больше всего проклинают. Они повсеместно осуждаемы и ненавидимы, наши сторонники противятся их влиянию всеми своими силами, и все же сии плевелы произрастают пышным цветом».
А появлялись коллежи в таком изобилии по очень простой и внятной причине: на них был спрос. Холл и его современники отлично знали, что для иезуитов важнее всего была «политика». Члены ордена создавали свои школы для того, чтобы помочь римско-католической церкви в борьбе с врагами, вольнодумцами и протестантами. Славные пастыри надеялись, что своими наущениями взрастят сословие образованных людей, всецело преданных интересам церкви. Красноречиво выразился Черутти (доведя этим высказыванием до неистовства Жюля Мишле[3]:
«Точно так же, как младенцу в колыбели выправляют рахитичные конечности, необходимо с раннего возраста выправлять человеку волю, дабы она на протяжении всей жизни пребывала здоровой и благодатной». Намерения у учителей были самые решительные, только вот пропагандистская методика хромала. Невзирая на все «выправления», некоторые из лучших иезуитских питомцев по окончании коллежа становились заядлыми вольнодумцами, а то и, подобно Жану Лабадье[4], протестантами. В том, что касалось «политики», система образования не оправдала надежд своих создателей. Публику политические материи не интересовали; публику интересовали хорошие школы, где сыновей научили бы всему, что положено знать образованному молодому человеку. Иезуиты удовлетворяли этот спрос лучше, чем кто бы то ни было.
«Что я наблюдал в течение семи лет, проведенных под иезуитским кровом? Умеренность, прилежание, любовь к порядку. Каждый час они посвящали нашему обучению и неукоснительному соблюдению своих обетов. В свидетели своей правоты призываю тысячи и тысячи тех, кто, подобно мне, получил образование у иезуитов». Так писал Вольтер, подтверждая эффективность орденской педагогической системы. И в то же время вся биография Вольтера красноречиво показывает, насколько тщетны были попытки педагогов направить свою науку на цели «политики».