Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но Мальке сам все обстряпал; он сидел в тени на мостике, слушая глухие финальные аккорды своей подводной оперы «Сельская честь»; вверху чайки, внизу море — на рейде два здоровенных фрахтера — бегущие тени облаков — курсом на Путциг пошли торпедные катера, шесть бурунов перед носами, с ними рыбацкий сейнер — музыка на посудине затихает, я плыву медленным брассом, смотрю перед собой, в сторону, в просвет между остатков вентиляционных труб — сколько их, собственно, было? — вижу, прежде чем ухватиться за ржавое железо, тебя: Великий Мальке неподвижно сидит в тени, пластинку в рубке заело на полюбившемся ей месте, она заикается, чайки взмывают вверх, а у тебя на горле — железяка на ленте.
Выглядел он забавно, потому что ничего другого на нем не было. Он сидел в тени голый, костлявый, как всегда обгорелый. Только колени освещены ярким солнцем. Длинный член полустоит, яйца лежат на ржавом железе. Ладони подложены под коленные сгибы. Над ушами космами повисли волосы, разглаженные на прямой пробор. Лицо — лик Спасителя, а под ним, на ладонь ниже ключиц — неподвижная, большая, очень большая железяка в качестве единственного предмета одежды.
Адамово яблоко, которое, как я всегда предполагал, служило для Мальке одновременно мотором и тормозом — хотя были у него и запасные двигатели, — впервые обрело надежный противовес. Оно тихо дремало под кожей, не шевелясь, ибо та вещь, которая его успокоила и уравновесила, имела свою предысторию: создал ее еще в тысяча восемьсот тринадцатом году, когда давали «золото — за железо», старина Шинкель, классицист с отменным чувством формы; небольшие изменения последовали в тысяча восемьсот семьдесят седьмом, с тысяча девятьсот четырнадцатого по восемнадцатый и теперь. Тут не было ничего общего с орденом «Pour le Mérite»[35], возникшим на основе мальтийского креста, хотя детище Шинкеля впервые перекочевало с груди на шею, продекларировав симметрию в качестве своего кредо.
«А, Пиленц! Отличная штука, не правда ли?»
«Здорово, дай потрогать».
«Честно заработано, разве нет?»
«Я так и думал, что это ты его стырил».
«Ничего не стырил! Награжден вчера за то, что я лично потопил пять транспортов из каравана на Мурманск да еще крейсер класса „Саутгемптон“».
Мы начали паясничать, демонстрируя веселое настроение, прогорланили все строфы «Матросской песни», выдумывали новые куплеты, речь в которых шла о том, как мы долбали своими торпедами не танкеры или войсковые транспорты, а девчонок или училок из школы Гудрун, произносили в сложенные рупором ладони экстренные сообщения частично со скабрезностями, частично с фантастическими цифрами затопленных нами судов, барабанили пятками и кулаками по палубе: она гудела, дребезжала, от нее отлетал чаячий помет; вернулись чайки, пришли обратно торпедные катера, над нами плыли красивые белые облака, на горизонте поднимались дымки приходящих и уходящих судов, счастье, мерцание воды, тишь, даже рыбка из воды не выскочит, хотя железяка подрагивала, но не из-за кадыка, а оттого что Мальке был так оживлен, даже впервые немного дурашлив, лика Спасителя нет и в помине, просто чуточку озорует; сняв железяку с шеи, он манерным жестом приложил концы ленты к бедрам и, забавно изображая движениями ног, плеч, поворотом головы девчонку, не какую-то определенную, а девчонку вообще, принялся раскачивать над членом и яйцами большую железяку, прикрывавшую их едва на треть. Я же, поскольку его клоунада начала действовать мне на нервы, спросил, не собирается ли он оставить эту штуковину себе, и сказал, что лучше спрятать ее под палубой в рубке, между белой совой, граммофоном и Пилсудским.
У Великого Мальке имелись другие планы, и он их исполнил. Ведь если бы Мальке спрятал железяку под палубой, или лучше, если бы я никогда не дружил с Мальке, а еще лучше, и то и другое вместе: железяка прячется в радиорубке, меня же Мальке интересует просто из любопытства, потому что мы одноклассники — тогда мне не пришлось бы теперь писать, не пришлось бы говорить отцу Альбану: «Это я виноват, что Мальке…» Но я пишу, чтобы избавиться от бремени. Конечно, приятно заниматься словесной эквилибристикой на чистом листе бумаги — но чем тут помогут белые облака, дымки, точно вовремя возвращающиеся торпедные катера и стая чаек, выступающая в роли греческого хора? Зачем все эти грамматические изыски, попытки отказаться от заглавной буквы, обходиться без знаков препинания? Ведь я все равно вынужден сказать: Мальке не стал прятать железяку в радиорубке бывшего польского тральщика «Рыбитва», не повесил ее между маршалом Пилсудским и черной мадонной над смертельно больным граммофоном и загнивающей белой совой, он лишь на полчаса, пока я считал чаек, спустился с железякой вниз, чтобы — я в этом уверен — похвалиться высокой наградой Деве Марии, после чего вновь извлек орден на белый свет через люк носового отсека, напялил плавки на свои причиндалы, и мы размеренным темпом поплыли назад к купальне, где он, зажав железяку в кулаке, пронес ее мимо Шиллинга, Хоттена Зоннтага, Туллы Покрифке и девятиклассников в свою кабинку в мужском отделении.
Отделавшись немногословной полуправдой от Туллы и ее свиты, я кинулся в мою кабинку, быстро переоделся и нагнал Мальке на остановке «девятки». Пока мы ехали, я старался уговорить его если уж не переслать по почте орден капитан-лейтенанту, адрес которого нетрудно найти, то хотя бы вернуть ему лично.
По-моему, он меня не слушал. Мы стояли на задней площадке вагона, зажатые среди других пассажиров. Обычная давка середины воскресного дня. На ходу трамвая от одной остановки до другой Мальке раскрывал ладонь между своей и моей рубашкой, и мы оба смотрели вниз на строгий темный металл с еще влажной мятой ленточкой. Когда мы проезжали поместье Заспе, Мальке, не повязывая ленточку, примерил орден к узлу своего галстука и попытался разглядеть себя в вагонном окне, используя его в качестве зеркала. Пока трамвай стоял на стрелке, поджидая встречный, я старался отвести взгляд мимо уха Мальке, мимо пришедшего в упадок кладбища Заспе, мимо кривых береговых сосен к аэродрому; мне повезло — выручил медленно совершавший посадку большой трехмоторный бомбардировщик «Юнкерс-52».
Воскресной трамвайной публике было не до представления, которое устроил Мальке. Ее внимание поглощалось борьбой с послепляжной усталостью, с капризами детей, с громоздкими узлами купальных халатов — борьба эта громогласно велась поверх скамеек. Поднимающийся, нарастающий, затихающий и переходящий в дремотное хныканье детский скулеж прокатывался волнами по вагону от передней площадки к задней и обратно, а вместе с ним перемещались запахи, от которых скисло бы любое молоко.
Мы вышли на конечной остановке Брунсхефервег, где Мальке сказал мне через плечо, что намерен нарушить послеполуденный покой оберштудиенрата Вольдемара Клозе; он собирается идти один, ждать его быссмысленно.
Клозе проживал, как мы знали, на Баумбахаллее. Я проводил Великого Мальке через облицованный кафелем подземный переход под рельсами, дальше он пошел один — не спеша, двигаясь как бы треугольным зигзагом. В левой руке он держал зажатые большим и указательным пальцем концы ленточки, раскручивая орден, превратившийся в пропеллер и двигатель, который увлекал Мальке на Баумбахаллее.