Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но каппадокийским юношам пришло, наконец, время оставить Афины и возвратиться в отечество. Друзья и учителя не хотели разлучиться с ними и просили их остаться. «Город видит в вас будущих своих ораторов, – говорили им. – Он предназначает вам венки и торжественные колесницы, на вашей стороне будет мнение всего народа». Василий не поколебался, но, приметив, что убеждения друзей и наставников колеблют его друга и он слабо им противится, сказал Григорию: «Оставайся, если хочешь, но я с тобой оставляю половину самого себя». Выговорив это, он исторгся из объятий дружбы и поплыл к берегам Азии – в свою Кесарию.
Расставшись с другом, Григорий, однако же, был безутешен: разлука доказала ему, что никакое общество не может заменить ему искренних чувствований дружбы, столь чистой, столь искренней и столь крепкой, какая соединяла его с Василием. Посему спустя немного времени и он оставил знаменитые Афины почти как беглец. С ним в одно время прибыл в Назианз и меньший брат его Кесарии, учившийся медицинским наукам в Александрии.
В своих семействах Василий и Григорий были приняты с радостью. Эмилия, мать Василия, и Макрина, старшая его сестра, забыли все скорби своего вдовства. Григорий нашел отца своего епископом своего небольшого города Назианза. Отец благословлял Бога, возвратившего ему, на утешение его старости, двух сыновей, обогатившихся познаниями и добродетелями. Но, чтобы скорее прервать связи с миром и не увлечься примером брата Григория – Кесария, которого император Констанций взял ко двору, оба они – Василий и Григорий – в разных местах, но почти в одно и то же время приняли Святое Крещение, имея каждый от роду около тридцати лет. Василий тотчас стал искать убежище, в котором они оба могли бы посвятить себя благочестивым занятиям монашеской жизни, и между тем писал к Григорию, приглашая его к пустынножительству, как сей обещал ему. Но Григорий, удерживаемый старостью отца своего, извинялся и отвечал следующим письмом: «Признаюсь, я не сдержал своего слова – соединить свою жизнь с твоей в школе новой философии, не сдержал обещания, данного еще в Афинах, где дружба, если достаточно мое выражение, слила наши души в одну. Так, я не исполнил своего обещания – но не по своей воле. Одна обязанность налагает молчание на другую: закон дружбы должен уступить закону сыновней любви. Впрочем, если угодно, я не вовсе отступаюсь от своего слова и готов провести у тебя несколько времени, но и ты заплатишь мне тем же – навестишь меня, и сия малая жертва, принесенная дружбе, будет взаимна; твое посещение будет приятно моим родителям»[188].
Но Василий не согласился на предложение, которое так мало соответствовало его намерениям. Он в другой раз удалился из Каппадокии и посетил Египет, страну древних чудес и убежище великих пустынножителей.
В Фиваиде, среди необозримых пустынь, которые пересекались обнаженными холмами, иссохшими потоками и развалинами городов, ревностные последователи Евангелия нашли первое безопасное убежище от преследований языческой нетерпимости. Сии отшельники были людьми, которых мир ужасал и гнал от себя своими преступлениями, постыдными удовольствиями и нечестивыми обычаями. Имея волю крепкую, как смерть, они терпеливо переносили зной солнца, неослабно умерщвляли чувственные пожелания, всегдашней строгостью жизни постепенно ослабляли в себе владычество плоти, чтобы духу своему приобрести свободу чад Божиих. Василий увидел их – и положил усвоить себе их образ жизни: решился проводить жизнь в лощении, молитвословии, бдении и телесных трудах – словом, во всех упражнениях, покоряющих плоть духу.
Через два года после того Василий, стараясь ввести в Каппадокии обычаи и правила жизни пустыннической, удалился в глубину лесов, отделяющих с северной стороны Каппадокию от Понта. В этом руководителем для него было домашнее предание. В сих непроходимых лесах во время последнего гонения укрывался его прадед (христианин твердый и один из высших правителей Неокесарии) в продолжение двух лет с женой, детьми и рабами. Он и его домочадцы жили здесь ловлей зверей; скала источала чистую воду для утоления жажды; столетний дуб предлагал им гостеприимную тень свою; пещеры, поросшие мхом, служили им местом ночного отдыха и сна. Приятность сего уединенного убежища радовала душу Василия. Он остановился на берегу реки Ирис, впадающей в Эвксинский Понт[189], в таком месте, которое окружено было водой, лесом и скалами, как будто тройной оградой. С ним было несколько друзей. На другой стороне реки построили себе хижину или, лучше, основали монастырь его мать и сестра с несколькими прислужницами. Между тем Григорий жил все еще в Назианзе, и Василий, после бесполезных сношений с ним, через одного из своих братьев писал к нему следующее.
«Хотя брат мой Григорий[190] писал мне, что ты давно хочешь жить вместе со мной, и хочешь решительно, но, обманываясь много раз в своей надежде, я переставал уже тому верить, а за делами даже не имел времени и думать о том; тогда я собирался идти к Понту, имея, если будет угодно Богу, намерение положить там конец своим странствованиям. С трудом отказывался я от надежды касательно тебя; справедливо сказал кто-то: надежды суть грезы бодрствующих. Ныне я уже в Понте и начал новую жизнь; тут указал мне Бог убежище, сообразное с моей целью. То, что мы часто воображали себе в приятные минуты отдыха, я увидел теперь на самом деле. Вот высокая гора, одетая густым лесом и с северной стороны орошаемая светлыми прохладительными водами! У подошвы ее простирается ровная долина, напояемая горными источниками и окруженная лесом разнородных дерев, без искусства рассеянных и служащих ей как бы оградой. Мне кажется, что не так прекрасен был и остров Калипсо, хотя Гомер удивляется ему более всего. Притом и моя пустыня почти также остров, потому что закрыта со всех сторон: с двух – глубокими оврагами, с третьей – низвергающейся с высот рекой, которая сама по себе есть как бы непрерывная и непроходимая стена, а с четвертой – горой, которая преграждает все пути в долину, так что в нее один только вход – и тот мне одному известен. Сверх того, к моему убежищу примыкают и другие высоты, смело возносящиеся своими вершинами и господствующие над окрестностью; с них взор обнимает всю мою долину и все повороты реки, доставляя зрителю такое же удовольствие, какое чувствуешь, смотря из Амфиполиса на Стримон. Но Стримон, по причине медленности течения и сонливости вод своих, почти не стоит имени реки; напротив, моя, и сама по себе будучи быстрее