Шрифт:
Интервал:
Закладка:
После таких рассказов материала для размышлений хватало, чтобы заполнить часы одиночества, но чем больше я размышлял, тем запутанней и непонятней мне все это казалось. Разбирать по составу настолько сложноподчиненные комбинации я не умел и в конце концов плюнул, сказав себе, что нечего ломать голову, того и гляди, замкнет где-нибудь в проводящих путях. Взрослых не поймешь, подумал я, лучше, если я сам тоже когда-нибудь стану взрослым, то тогда напишу себе нынешнему письмо, где все и объясню, а пока что с меня хватит. После чего я с облегчением вздохнул, но, освободившись от этих мыслей, быстро почувствовал мучительнейшую скуку, которая навалилась сразу всем своим белым, пушистым, порхающим однообразием, и в конце концов снова занялся работой. Не потому, что захотелось, а потому, что не нашел иного способа убить время.
Я опять заперся в своей комнате и через три дня бесплодных мучений наконец нашел ошибку. У меня оказался неверный подход. Отчего-то я с самого начала решил, будто подъем и движение это два разных этапа. Будто нужно сначала подняться, а потом перенастроиться и двигать «вперед». Вот я и старался выполнить задачу в два приема. Но на практике до «вперед» дело даже не доходило. Я поднимался в воздух и, как того требовал выбранный метод, начинал думать о том, чтобы переходить ко второй задаче, и тут же немедленно становился ногами на пол. Я повторял упражнение раз, два, три, десять, сто, тысячу, каждый раз выходило одно и то же, и в конце концов я до того разозлился на свое бессилие, что в ярости замолотил по полу кулаками. Вне себя, я вскочил и метнулся к стене расшибить к чертовой бабушке эту тупую башку. Движение длилось ничтожную долю секунды, тем не менее я, не успев даже коснуться побелки, вдруг почувствовал, что плыву, — в тот самый миг, когда ноги в прыжке оторвались от пола, сила тяжести меня отпустила и знакомая легкая волна понесла вверх. Не сообразив, в чем дело, я вмазался в стену и рухнул на пол, корчась от боли. Я грохнулся всем левым боком, но мне было наплевать. Минут двадцать я танцевал от счастья. Наконец я раскрыл секрет. Понял. Забудь про прямые углы, сказал я себе. По дуге, траектория про дуге. Нельзя сначала вверх, потом вперед — нужно одновременно вверх и вперед, одним плавным, спокойным движением отдаваясь во власть невидимого, обволакивающего пространства.
Потом восемнадцать дней, или двадцать, я работал как проклятый, совершенствуя эту технику, добиваясь, чтобы она вошла в плоть и кровь, превратилась в рефлекс, перестала зависеть от мысли. Освоить ходьбу по воздуху, похожую на прогулки по небу во сне, оказалось не проще и не сложней, чем ребенку научиться ходить, хотя и я поначалу, пока не расправил крылья, бывало, топтался на месте и падал. Главной моей задачей с того дня становилась длительность номера, иначе говоря — время и дальность движения. В начале разброс результатов был очень большой — от трех до пятнадцати секунд, но поскольку двигался я тогда невыносимо медленно, то даже и за пятнадцать успевал пройти в лучшем случае семь или восемь футов, так ни разу и не осилив расстояния от стены до стены. Красивой, радостной, легкой походки не было и в помине, шаг был осторожный, дрожащий — будто у канатоходца на высоком канате. Однако работал теперь я спокойно, без прежних истерик и слез. Пусть медленно, но я шел вперед, и мне все было по плечу. Своего предела в шесть или семь дюймов я тогда так и не одолел и потому решил сосредоточиться на ходьбе, отложив отработку высоты на потом. Когда научусь ходить, тогда займусь высотой и как-нибудь с ней тоже справлюсь. Такое решение показалось мне правильным, и, доведись начинать сначала, я принял бы снова его же. Откуда мне было знать, что время наше подходит к концу и дней нам осталось меньше, чем можно было подумать?
После возвращения Эзопа и мастера атмосфера в доме стала веселой и оживленной как никогда. Для нас заканчивалась целая эпоха, и мы думали только о будущем, без конца рисуя себе картины новой жизни вдалеке от канзасских степей. Эзоп собирался уехать первым — в сентябре в Йель, а в случае если бы наши расчеты оказались верными, то к концу года уехали бы и мы. Коли я перебрался на следующую ступень, то, прикидывал мастер, скорей всего, буду готов выступить перед публикой месяцев через девять. В том возрасте, в котором я был, девять месяцев тоже немалый срок, однако мастер впервые говорил о нашем отъезде как о чем-то реальном, замелькавшие в его речи слова «аренда, сцена, кассовый сбор» наполняли сердце восторгом, и от них внутри все дрожало. Я больше не был Уолтом Роули, уличной рванью, без семьи, без дома, которому-то и поссать-то по-человечески негде, я был теперь Уолт Чудо-мальчик, отважный дерзкий мальчишка, бросивший вызов одному из главных законов природы, освободившийся от силы тяжести, первый и единственный в своем роде настоящий воздушный ас. Стоит нам только выйти, показать миру, на что я способен, обо мне сразу заговорят, и я стану сенсацией, какой не бывало в Америке.
Что же до Эзопа, то его поездка по Восточному побережью уже закончилась фантастическим успехом. Эзопу устраивали специальные собеседования и экзамены, досконально исследовали, проверяли содержимое его курчавой башки, но, если верить мастеру, он им всем натянул нос. Эзопа согласились принять во всех колледжах и университетах, а Йель они выбрали потому, что тот давал еще и стипендию на все четыре года учебы, которой хватило бы на еду, жилье, и еще немного осталось бы на карманные расходы. «Бала-була-бульдоги всех стран, объединяйтесь!» Вспоминая об этом, я теперь понимаю, насколько невероятной была тогда эта его победа, победа юного чернокожего самоучки, перед которым пали холодные, неприступные бастионы элитарного образования. Но в те времена я еще не читал книг, и не было у меня линейки, чтобы измерить ею талант своего приятеля, — я просто знал, что он гений, и всё тут, и потому нисколько не удивился, услышав, что в Йеле все спят и видят, как бы его получить, и известие это показалось мне вещью естественной и вполне соответствующей нормальному порядку вещей.
Пусть я был слишком глуп, чтобы по достоинству оценить победу Эзопа над университетом, зато был сражен наповал его новым гардеробом. В дом он вошел в енотовой шубе, в сине-белом берете вроде нашлепки, и вид у него в этом наряде был уж такой непривычный, что едва я увидел его в дверях, как покатился от хохота. Кроме того, в Бостоне мастер Иегуда купил ему два коричневых твидовых костюма, и теперь, вернувшись, Эзоп не стал переодеваться в старое фермерское рванье, а разгуливал по дому в костюме, в белой рубашке с накрахмаленным воротничком, в галстуке и сверкающих, тупоносых, навозного цвета ботинках. Поразительно, до чего его изменила одежда: он, осознав в ней степень собственной важности и достоинства, будто бы стал даже ходить прямее. Эзоп начал бриться — хотя нужды не было никакой — и каждое утро взбивал в кружке мыльную пену и окунал в ведро с прохладной водой опасную бритву, а я торчал вместе с ним в кухне и помогал, то есть держал перед носом крохотное зеркальце и слушал его рассказы о том, что он видел на побережье Атлантики. Мастер не просто отвез его в университет, он дал ему ощутить настоящую жизнь, и Эзоп запомнил каждое ее мгновение, каждую минуту, дни плохие и дни хорошие, и дни, которые были так себе. Он рассказывал о небоскребах, о музеях и о театрах, о варьете, о кафе и библиотеках, об улицах, по которым ходят люди всех цветов и обличий.