chitay-knigi.com » Разная литература » Пушкин и тайны русской культуры - Пётр Васильевич Палиевский

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 15 16 17 18 19 20 21 22 23 ... 60
Перейти на страницу:
нагл, мечтает овладеть дочерью князя, готов лизать ботинок всякому, кто обещает вернуть ему остров, предлагает сжечь ненавистные книги, а попытки обучить его языку вызывают в нём поток неистовой брани. Жестокие уроки ставят его на место.

Взгляд сверху вниз, да ещё отстаиваемый любой ценой, казался самим собой разумеющимся, предустановленным. Некоторые литераторы так называемого «третьего мира» находили возможным даже и в XX веке обсуждать своё зависимое и неравноправное положение в понятиях Просперо – Калибан10. Интересно, что жертвой этих представлений стал сам Шекспир, которого объявили несуществующим за то, что его пьесы не мог написать сын кожевенника и необразованный актёр.

Но вот Гоголь, пытаясь разгадать притягательность пушкинской «Капитанской дочки», написал: «Чистота и безыскуственность взошли в ней на такую высокую степень, что сама действительность кажется перед нею искусственной и карикатурной… простой комендант крепости, капитанша, поручик; сама крепость с единственной пушкой, бестолковщина времени и простое величие простых людей, всё – не только самая правда, но ещё как бы лучше её».

«Простое величие простых людей» было точным обозначением поворота, который совершал, ничего не говоря о нём, Пушкин.

Для самого Гоголя он стал принципиальным. Исследователи возводят имя Акакий (Незлобивый) из его «Шинели» к Св. Акакию, одному из мучеников, чтимых православием. Но не менее важным было то, что «акакием» именовался мешочек пыли, который держал в руке при коронации (символ бренности, ничтожности земного) византийский император. Гоголь, не забудем, был ещё и историком, увлекавшимся Средними веками. Есть и в человеческой пыли душа, которая повыше пирамид, – явилось его открытием, поразившим изверившихся.

Пушкин дал русским писателям этот взгляд снизу вверх и идею роста, развития снизу вверх, а не привычного захвата верхов, подавления и диктата «просвещением». За ним пошли: Толстой, говоривший Чехову: «Вот я позволял себе критиковать Шекспира» (по тем же соображениям), Достоевский, Некрасов, Салтыков-Щедрин…

Русская литература была в этом повороте, без сомнения, не единственной. Встречные идеи шли с середины XIX века из Франции, Германии, славянских стран, из Америки (например, «Принц и нищий» Марка Твена). Внимательный взгляд мог различить как мягко, но уверенно скорректировал своего национального гения Бернард Шоу в знаменитом «Пигмалионе», где новый Просперо берётся преобразить существо, подобное Калибану, «несообразное в облике и манерах», обучает его, как Просперо Калибана, языку и вдруг оказывается ниже своего создания. Настоящим «освобождённым и оправданным Калибаном» явился Швейк, объявленный идиотом на медицинской комиссии.

Но вывели идею из исторического плена и дали ей неостановимый ход наследники Пушкина. Когда на медицинской комиссии в «Тихом Доне», типа той, что высмеял Гашек, решили: не брать Григория Мелехова в гвардию. «Рожа бандитская… очень дик… Переродок! С Востока, наверное… Нельзя-а. Вообразите, увидит Государь такую рожу», – скоро выяснилось, что этот «переродок» оказался носителем единой правды среди слепо противостоящих друг другу сил, а о размножившихся, измельчавших Просперо он высказался так: «Спутали нас учёные люди… господа спутали. Стреножили жизню, и нашими руками вершают свои дела».

В природе пушкинского дара есть ещё одна черта, не находящая до сих пор объяснения, но немаловажная для нужд развития. Известно изречение Екклесиаста: «Во многой мудрости много печали; и кто умножает познания, умножает скорбь» (1, 18). Сколько раз оно подтверждалось. У Пушкина всё наоборот. Чем глубже его мудрость, тем она светлее. Ему принадлежат слова: «Говорят, что несчастье хорошая школа. Может быть. Но счастие есть лучший университет». Его произведения дышат счастьем, несмотря на многие несчастья, в них изображённые; несмотря на то, что нередко они кончаются весьма печально. В его юношеской поэме «Руслан и Людмила» седовласый Финн, кудесник, говорит: «И тайну страшную природы я светлой мыслию постиг». У Пушкина она ничуть не страшна, хотя не раз и не два проваливается в гибельные бездны. Возможно, что русская литература, которая последней из европейских литератур достигла классической высоты, стремилась сделать этим некоторые выводы из общих усилий, наметив новые дороги. Достоевский говорил: «Шекспир – поэт отчаяния». Величие его не вызывало сомнений. Но хотя английская критика, и особенно в XX веке (Раймонд Чемберс и др.), доказала, что горизонт Шекспира с годами светлеет, общее впечатление от его мира оставалось безысходно трагическим. Знаменитый русский актёр XIX века Мочалов, играя Гамлета, произносил фразу, потрясавшую современников, – хотя в пьесе её не было и переводчик вставил её туда как общий вывод и стон: «За человека страшно!» Картина мира была правдивой, но для развивающейся жизни всё-таки неполной. Поднимающееся русское сознание не вполне удовлетворял и её немецкий героический вариант.

Но чем питается пушкинская радость, из каких глубин набирает силу, осталось загадочным. Предлагаемые объяснения обычно подвёрстывают Пушкина под какое-либо излюбленное истолкователю направление (например, «прогрессивное») и, как правило, не достаточны. Большинство склоняется к тому, что прав был Достоевский: «Пушкин унёс с собой некоторую тайну, и вот мы её разгадываем».

Гёте и Пушкин

Юбилеи Гете (250 лет) и Пушкина (200 лет) в этом году совпали, к чему добавился Бальзак (тоже 200), что можно понимать как знак, что они хотят что-то сказать друг другу, а возможно, и нам. Во всяком случае, не воспользоваться этим поводом, чтобы взглянуть снова на оставленные ими позади вопросы, было бы большим упущением.

Среди них есть один частный, но немаловажный, именно – о неудачной, несбывшейся судьбе в России «Лесного царя» («Erlkonig») Гете. Это произведение – едва ли не главный после «Фауста» символ Гете; из стихотворений безусловно первый; оно всплывает в памяти вместе с именем Гете сразу и везде, подобно «чудному мгновенью» Пушкина. Гете написал его в состоянии высшей зрелости в 1782 году для «зингшпиля», то есть сопровождаемой песнями пьесы «Рыбачка». Ему было 33 года; он переходил как раз от «бури и натиска» юности к строгой классике, и его поэзия удерживала достоинства обоих направлений. Свежесть взгляда совершенно совпала в нем с глубиной мысли.

В России стихотворение стало известно по переводу В.А.Жуковского (1818). Оно включилось в перечень его переводческих заслуг, свидетельства дани Гете, и стало неизменно поминаться в этом качестве критиками, литераторами и историками литературы. Но оно никогда не превращалось в факт русского сознания, не западало в душу, не переживалось и не становилось родным, подобно многим иным переводным стихотворениям, которые нетрудно назвать (например, «Вечерние колокола» Томаса Мура, перешедшие через И.Козлова в наш «Вечерний звон», 1827).

В статье 1933 года «Два Лесных царя» Марина Цветаева показала, что стихотворения Гете и Жуковского разные. Если поэты XX века далеко не всегда могут претендовать на заявленные ими места, то в зоркости наблюдений над поэзией им отказать невозможно. Цветаева составила

1 ... 15 16 17 18 19 20 21 22 23 ... 60
Перейти на страницу:

Комментарии
Минимальная длина комментария - 25 символов.
Комментариев еще нет. Будьте первым.
Правообладателям Политика конфиденциальности