Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Вера Федоровна, вы все же медицинский работник. Значит, по крайней мере, училище окончили. И, по-вашему, теория эволюции Дарвина – это греховная ересь? – я не хотел быть к ней строгим, но не сдержался, уж очень достало. – «Сущность христианства» Людвига Фейербаха ересь тоже? Выходит, он нарочно сдох в полном забвении и нищете, только чтобы досадить отцу Паисию? А вовсе не для того, чтобы вы хоть на секунду задумались своими куриными мозгами? – Верочка уже и плакала, но меня несло. – Не желаете признавать атеистическую мысль, дело ваше. Но научитесь хотя бы спорить по существу, а для этого надо знать предмет. Вы как старая бабка на паперти, которой святая вода дана в утешение конца ее никчемной жизни. Однако вы же молоды и трусливы! Вы боитесь сами себя, а кончите тем, что положите в огонь вязанку хвороста, как некогда ваша предшественница в Констанце. Вы даже не знаете, что именно там сожгли реформатора Яна Гуса? И само имя вам ничего не говорит! Черт вас побери, элементарный школьный учебник истории – в нем что, сидит дьявол? Дура, дура и есть!
Я убил ее, и я это понял. Она хотела убежать, действительно хотела. Но так бывает в отчаянные минуты, хочешь сделать одно, а случается совсем другое. Будто затмение находит на человека. Жалел ли я Верочку? Слабых людей бывает жаль какое-то время, и я не исключение, но тут происходило иное. Противно признаваться, однако я ощущал в себе совсем противоположные, во многом корыстные чувства. Слабый человек, он слабый до поры. Пока не поймет, как ему подточить сильного. Я не желал совсем, чтобы Верочка об этом догадалась. Жалость пришлось прогнать, хотя стоя столбом против беспомощно всхлипывающей девушки, пусть и весьма дородной в плане фигуры, я представлял, наверное, тип законченного бездушного мерзавца. Но думал о другом. На войне как на войне. Если дал промашку, поздно жалеть врага. А Верочка могла стать для меня именно, что врагом. Надо было срочно отыгрывать обратно. Я по опыту прекрасно знал: нет ничего страшнее, чем унизить безответно влюбленную в тебя дурнушку или простушку. Потому что, на этом обычно всякая любовь прекращает свое действие, и на сцену выступает ее скрытая спутница – расчетливая, ревнивая месть. Простушка перестает быть простушкой, а дурнушка обращается в медузу Горгону. И горе тому Персею, у которого не окажется спасительных крыльев или, на худой конец, надежного щита. Крыльев у меня не было. Зато щит я намерен был сковать, пока горячо.
– Вера Федоровна, ну что вы! – я тут же сообразил, что этого обращения недостаточно. Эх, была не была! Опять же, не под венец. – Верочка! – я даже опустил руку на ее мощное «кобылье» плечо. Ощутил дрожь. Неплохо, и так держать! – Вы позволите вас так называть? Фамильярно, конечно, я понимаю.
Как раз настала решительная пауза. Или пан или пропал. Или презрительное молчание или оплеуха, второе лучше. К тому же, отчасти заслужил. Не последовало ни того, ни другого. Верочка всего лишь кивнула.
– Верочка! – я повторил еще раз: – Верочка! Ну, посмотрите сами на себя со стороны. Разве вы не дурочка?
Она подняла на меня красные, как у кролика, глаза. Бог мой, почему у бесцветных блондинок: чуть что – на мокром месте, и взгляд становится неприятно пунцовым, будто у киношных вампиров? Я постарался скорчить улыбку. Рубаха-парень. В тутошнем дурдоме первый на деревне, и многое простится. Верочка ждала продолжения. Ох, если уж играть подонка, то не выходить из роли.
– Вы простите меня, Верочка, но всякий на моем месте бы сорвался. Сколько я ради вас положил трудов, чтобы вы, так сказать, вышли на светлую дорогу! Разве ж мне не обидно? – вот врал, так врал. Под большое декольте. У Верочки и впрямь большое, из нее вышла бы шикарная опереточная кормилица. Но в том-то и дело, что самое великое счастье для женщины принимать желаемое за действительное.
– Я не знала, что вам до меня не все равно, – и опять она попыталась заплакать.
Пришлось пресечь попытку в корне. Да и мне надоело до чертиков, не в своей тарелке долго не усидишь. Будь оно все неладно. И без того с этой Верочкой впредь не расхлебаться.
– Вот-вот, дурочка и есть! Коли угодно вам слушать вашего попа, что же, препятствовать не могу, – я придал себе нарочно оскорбленный вид. – Набиваться в наставники тем паче не стану. Будто мне больше других нужно? – и даже повернулся, чтобы уйти.
– Ох, нет, погодите! Я хочу! – с таким жаром она сказала, что мне сделалось лихо. – Только ведь и отец Паисий! Вы бы послушали! И про писание, и про тот свет!
– Мне бы с этим разобраться, – неосторожно обмолвился, но слово, как пуля – вылетит, во что-нибудь, да попадет.
– Я вам помогу! Честное-пречестное слово! Я книжки ваши прочту. Только и вы тоже…, – Верочка запнулась, однако смысл ее пожелания мне и без того был вполне ясен.
Чего же проще. Барышня желала видеть себя в роли спасительницы моей бессмертной души. Благое начинание, хотя и абсолютно бесперспективное, по крайней мере, нейтрализует ядовитые ростки, которые я сам же и насадил неосторожным буйством. Ну, и пусть ее! Я согласно развел руками, мол, ничего не поделаешь, мели Емеля. И оставил Верочку в состоянии, может, только раз в жизни выпадающего человеку счастья. Она опять плакала. Надо думать, от экстаза.
А я был зол, как сто тысяч арабских террористов. Или как дюжина недокормленных пограничных овчарок. Или как алкаш, с похмелья стучащийся в закрытый пивной ларек. Представлял себе Верочкины наставления, которые хоть раз, да придется выслушать, и бесился зверски, даже парусиновую «чешку» потерял с ноги. Пускай бы и отец Паисий, со всем Святейшим Синодом, а только у меня появилась неодолимая тяга как можно скорее навестить дядю Славу в терапевтическом кабинетике. Вовсе не ради атеистической поддержки, дядя Слава, несмотря на боевое прошлое, любил церковные праздники, не вникая, однако, в их суть. Но у дяди Славы имелся в запасе хорошо и толково разбавленный шиповниковым настоем спирт, спиртяга четыре к одному, первый сорт, а мне до зарезу необходимо было принять на грудь грамм сто. Дядя Слава нипочем бы не отказал, потому как знал, уж если я прошу, то значит, самый, что ни на есть, настал край.
Спасение души, тот свет, этот. Бездна и преисподняя. Ругался я беззвучно сквозь зубы и с матерными периодами. Вот посудите сами, если не совсем еще спали с ума от моей болтовни. Какие на хрен могут быть адские муки, и вообще, на кой ляд он нужен, этот ад, равно как и спасение от него? Телесная боль, даже если допустить, что в аду у вас есть тело, ничто сама по себе. Она лишь указатель на неблагополучие здоровья, и опять же, вызванный инстинктом страх самоуничтожения. Сугубая относительность, боль – это плохо, если за ней просматривается конец земному бытию. Чтоб мы знали, где и как у нас неладно, и попытались по возможности устранить сбой. Потому что иначе – конец программы, выражаясь понятным языком. А о чем может сигнализировать боль при условии бесконечного существования, пускай даже и в пресловутом аду? Поменяй в сознании минус на плюс и получай удовольствие, хотя бы оттого, что эта боль свидетельствует – ты уж помер, и второй раз в гроб тебе не надо. Бесплодное занятие мучить покойника. Точно выжигать огнем пустыню Гоби, в которой и так ничего нет. Но если муки душевные, то тут все еще проще. Потому как, зависят от тебя одного, раскаялся – они и кончились, наступило светлое воскресенье. А если не раскаялся, стало быть, мыслишь, что поступил правильно, так чему здесь болеть? Если все в порядке. Однако запугать человека всегда легче, куда сложнее открыть ему доступ к причинам собственных страхов. Потому что, бояться многим нравится. Намного проще, когда мораль приходит извне, и кто-то посторонний за нее в ответе, чем когда извлекать добро нужно исключительно изнутри, да еще с владельца конечный спрос. А так, не нами заведено, с нас и взятки гладки, и последствия сиреневы. Отцу Паисию тоже, якобы он не от себя говорит, но святым духом вещает. Раб божий, где сядешь, там и слезешь.