Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Если амигдала, по словам Леду, это «втулка в колесе страха»[139], то часть мозга, называемая полем Брока, — это втулка в колесе речи. То, что мы видим, слышим и чувствуем, она превращает в слова[140], а затем подает моторной области коры головного мозга сигнал их продуцировать. Так вот, как показывают исследования человеческого мозга, у некоторых людей при резком повышении активности в миндалевидном теле снижается активность поля Брока[141]. Иначе говоря, столкнувшись с чем-то страшным, амигдала резко активируется, а поле Брока, наоборот, успокаивается, а сам человек немеет. По всей вероятности, потеря дара речи от ужаса происходит на неврологической почве; и, несомненно, у нас есть все основания говорить об адаптивной ценности того, что в случае опасности человек старается обращать на себя как можно меньше внимания, вместо того чтобы кричать. Ведь в результате такого поведения охотящийся за тобой лев узнает, что ты прячешься в кустах. Очевидно, по этой причине один из мальчиков, который в тот день был в школьном автобусе из Чоучиллы, позже признался, что ему просто «было слишком страшно, чтобы плакать»[142].
Когда человек охвачен страхом, слова не приходят на ум. Да и не могут прийти, особенно если речь идет о необычном для человека опыте или опыте, для которого нет привычных обозначений. И из истории Эмили, и из случая с детьми из Чоучиллы становится понятно, что дети часто не только боятся плакать, но и слишком сбиты с толку для слез. Даже когда поле Брока активно и готово выполнить свою работу, мы не можем описать свой опыт конкретными словами, если в нашем распоряжении нет слов, которыми можно оперировать. Значительная часть человеческого существования предполагает распознавание знакомых паттернов[143] — то, что мы видим, соотносится с тем, что мы уже знаем. Мы всегда называем банан бананом и знаем, что это фрукт, потому что узнали об этом еще в детском саду. А круглый оранжевый предмет может быть другим фруктом, например мандарином, а может быть баскетбольным мячом — все зависит от его размера и того, каков он на ощупь и как пахнет. Ежедневно в течение дня бытовые моменты нашей жизни соотносятся с известными нам словами и категориями, и это позволяет нам говорить о том, что мы видим.
Однако иногда с нами что-то происходит, а в запасе нет слов или категорий, которые соответствовали бы этому событию. Мы переживаем что-то, чему не можем подобрать название, и эта задача, как правило, особенно трудна для маленьких детей, поскольку в их распоряжении намного меньше обозначений. В такие моменты дети нуждаются в том, чтобы кто-то помог им описать реальность. В противном случае у них возникает нечто вроде алекситимии — неспособности выразить свои чувства и переживания словами. Мы все страдаем ею в младенчестве (корень английского слова infant в переводе с латыни in fans означает «безмолвный, не говорящий»), но по мере взросления с помощью окружающих людей маркируем все больше предметов и явлений внутреннего и внешнего мира. Люди говорят: «Это машина», или «Ты устал», или «Это больно», — и мы соглашаемся с ними. А когда сложные взрослые проблемы не входят в лексический запас ребенка и при этом никто не объясняет ему, что «этот человек алкоголик!», он остается с молчаливым осознанием того, что с ним только что произошло что-то важное и страшное, что, однако, невозможно выразить словами.
В своих иллюстрированных мемуарах Fun Home («Дом веселья») американская художница Элисон Бекдел подробно описывает, как десятилетней девочкой ездила в кемпинговое путешествие; эти выходные были частью ее истории происхождения. Мама осталась дома; Элисон отправилась в поездку с братьями, папой и молодым человеком, который, как выяснилось, был одним из тайных любовников отца. В этой поездке Бекдел впервые в жизни столкнулась с порнографией, впервые держала в руках пистолет и впервые увидела гигантскую змею в реке. Годы спустя она нашла в своем дневнике следующую запись о поездке: «Видела змею. Обедали». Остальной же опыт оставался невыраженным словами и, следовательно, невысказанным еще целых десять лет. «Мои слабо развитые речевые навыки просто не выдержали бремени насыщенного нового опыта»[144], — справедливо оценила Бекдел себя десятилетнюю.
Так же как дети из Чоучиллы не могли понять, что с ними происходит, когда незнакомые люди возили их по округе в фургоне, Эмили, конечно же, было не под силу понять, почему мужчина сердито обшаривал ее кухню в поисках маринованных огурцов. Никто не объяснил ей, что на самом деле он искал алкоголь, и никто не знал, что события того дня весьма негативно сказались на девочке, совершенно сбив ее с толку. Сверхнормальный ребенок может вести себя так, будто не заметил ничего странного и ненормального; более того, со стороны складывается впечатление, что с ним самим тоже «все в порядке». Однако, когда мы не можем связать то, что видим или слышим, с тем, что видели или слышали раньше, или когда слова просто не соответствуют действительности («Травма издевается над языком, тыча ему в нос его ограниченность»[145], — пишет известный ученый и феминистка Ли Гилмор), мы в буквальном смысле не знаем, что думать о происходящем. Непостижимое немыслимо, и, столкнувшись с ним, мы можем сказать себе только одно: «Для этого не слов. Я не знаю, что с этим делать. Я не знаю, куда это складывать!» В итоге мы складываем такие моменты в отдельную часть сознания. В ту часть разума, где несформулированное хранится отдельно от имеющего название и со временем переходит в разряд тайн и секретов.