Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Ваша задача сидеть и не высовываться. Если высунетесь, я буду расценивать это как попытку мне помешать…» — даже и без этих слов флаг-коммодора у Тиоракиса не было сомнений в том, что его личный выход из игры не остановит операцию против «Чужого».
«Эх! Если бы Мамуля, запирая меня здесь, взял бы, да и соврал, что операцию решено прекратить! — внутренне насмехаясь сам над собою, подумал Тиоракис. — С каким бы я удовольствием ему поверил! Все силы бы приложил, чтобы поверить!»
Тут он вспомнил эпизод из далекого детства.
Ему лет пять… никак не больше. Детская комната… свет уже погасили и пора засыпать. И тут ему, только недавно научившемуся говорить несмышленышу, приходит на ум страшная своей очевидностью и непреложностью мысль о том, что он обречен умереть… от старости! Когда-то ОБЯЗАТЕЛЬНО умрет, и сделать с этим ничего нельзя! НИ-ЧЕ-ГО! И он не расплакался даже, а разрыдался так горько и так громко, что в комнату немедленно влетела испуганная мама. Когда она смогла сквозь рыдания и отчаянные всхлипы разобрать, в чем собственно дело, то вытащила его из кровати, подняла на руки, прижала к себе и начала вдохновенно и горячо лгать, как умеют это делать только матери, защищающие своего ребенка. Она сказала ему, что до того, как он достигнет старости, пройдет еще очень, очень, очень много лет, и к тому времени ученые обязательно изобретут лекарство, которое позволит людям жить столько, сколько они только захотят. И он поверил, и возвращенный в постель почти сразу же крепко заснул, убаюканный счастливым миражем будущей вечной жизни…
«Эх! Мамуля, Мамуля! Далеко же тебе до мамули! Да и мне не пять лет!»
Тиоракиса не покидала мысль о том, что его собственное уклонение от участия в операции против Острихса почти ничего в положении последнего не переменило. Может быть, только комбинация получится более грубой и оттого невзначай вылезшие откуда-нибудь уши спецслужб будет посложнее прикрыть дымовой завесой пропаганды. Только и всего. Ему постоянно приходило в голову сравнение самого себя с человеком, который присутствует при казни невиновного, но успокаивает себя тем, что отказался выбивать из-под ног приговоренного к повешению последнюю его опору. Да еще отвернулся к стене и лицо руками закрыл. Вот здорово!
А другой вариант? Ради спасения «Чужого» окончательно пойти против своих? Против всего того, чему всю сознательную жизнь служил верой и правдой, не из страха или выгоды, а по причине искренней убежденности в том, что дело это вполне благородное, требующее не только ума и ловкости, но даже самоотвержения во имя любви к Родине. И почему? Только потому, что действия системы, целесообразность существования которой он никогда не подвергал сомнению, в данном случае показались ему немотивированно жесткими? Он вспомнил, как Мамуля, пытаясь вернуть его в колею, вопрошал с напором: «А тебе не приходило в голову, что «Чужой» ради свои дурацких экспериментов, всего только подбросив монетку, может отдать целую страну под власть каких-нибудь патентованных негодяев?» Тоже, между прочим, аргумент… А еще он снова вспомнил свое малолетство… Дались ему эти детские ассоциации!
…Он на летних каникулах у своей тетушки Адди в Инзо. Компания таких же, как он двенадцати-тринадцатилетних сорванцов. Уличное братство. На другой улице через два квартала — такое же. И война между ними. Принцип, цель, и доблесть этой войны в одном — чужак должен быть поколочен! Тиоракис уже успел сдружиться со «своими», и даже в курсе того, что ведутся боевые действия, но не понимает, что все настолько серьезно. В лицее, где он учится, ничего подобного нет. Какой-то неудачник из вражеского стана попадается на пути ватаги, в которой шествует и Тиоракис. Его товарищи дружно набрасываются на чужака и начинают его бить безо всякой, разумеется, вины, а только потому, что он имел неосторожность попасться. Чувство справедливости, Тиоракиса смущено, а совесть растревожена. На его глазах без видимой причины избивают человека! И он бросается на его защиту. Как следствие, бьют и его, да к тому же он становится «предателем» и подвергается жесткому бойкоту. Предоставленный сам себе, он вынужден в одиночестве совершать прогулки по окрестностям и в один прекрасный момент встречается с ватагой из «вражеского» квартала. Был ли в ее составе тот самый мальчишка, защищая которого, Тиоракис приобрел клеймо отщепенца, разглядеть не удалось, но еще одна порция кровавой юшки и синяков досталась теперь уже от «чужих».
Цугцванг!
* * *
Пребывая в этом непрекращающемся внутреннем раздрае, Тиоракис безо всякого труда переносил отсутствие информации из мира, находившегося за стенами больницы. Он не знал, было ли полное лишение его доступа к газетам, радио и телевидению обычным психотерапевтическим приемом, назначенным здесь всякому такому больному, или являлось следствием специального распоряжения Мамули. Возможно, тот опасался, что какое-нибудь известие с полей политических битв может спровоцировать его сотрудника, подхватившего острое воспаление совести, на безрассудные действия. Но сам Тиоракис даже не пытался выяснять этот вопрос, поскольку, если честно, очень опасался такого ответа: «Да ради Бога! Вам установить телевизор? Какие желаете газеты? Может быть, компьютерный канал?» Подспудно он сам желал пропустить, проспать, что ли этот отрезок жизни, как, бывало, «проматывал» кусок фильма или пролистывал страницы книги, вызывавшие у него тяжелое или просто неприятное эмоциональное переживание, с тем, чтобы продолжить с того места, где все потрясения уже остались позади…
А дни проходили. Если первую неделю Тиоракиса довольно часто донимали процедурные сестры, повадившиеся каждый день брать из вены кровь, то теперь его почти не беспокоили: три раза в день разносчица доставляла завтраки обеды и ужины; приносились также какие-то таблетки, но никто не контролировал, принимает он их или нет; раз в два дня заходил доктор, задававший формальные вопросы о самочувствии. Были также прогулки в огороженном секторе парка, прилегавшем непосредственно к отделению неврозов, а еще он пытался читать: из библиотеки госпиталя лечащий врач разрешил доставить ему несколько полудетских «исторических» романов, и пространные, не обремененные описанием каких-либо серьезных конфликтов, очерки, принадлежавшие нескольким известным путешественникам… Мир в душе воцариться, однако, не спешил, зато в голову влезли откуда-то и прочно там застряли неизвестно чьи рифмованные строчки:
…Душу роет
тоски
кол,
Скольких так
искусил
бес!
Кто приладил
к виску
ствол,
Кто проверил
в петле
вес…
«Может, я и в самом деле болен, — спрашивал себя Тиоракис, — или просто продолжаю подыскивать оправдания?»
* * *
Четвертая неделя пребывания Тиоракиса в госпитале показала, что оболочка «кокона», в котором он находился, скорее, по собственному желанию, чем по принуждению, начала претерпевать некие изменения.
В последние дни в поведении врача, медицинских сестер и даже уборщиц появилось нечто такое, что смогло безошибочно уловить обострившееся в отсутствии внешней информации восприятие Тиоракиса. Он не ощущал в этом какой-то негативной перемены по отношению к себе, а видел проявление тревоги, внесенной в состояние персонала клиники, по-видимому, какими-то внешними факторами. Тон этих людей оставался неизменно приветливым, но речь их стала более скованной, они продолжали улыбаться, но внимательный наблюдатель непременно заметил бы натянутость мимики, а их взгляды, явно против воли, постоянно уходили куда-то мимо Тиоракиса, сквозь стены здания, за которыми они пытались увидеть или хотя бы угадать нечто очень важное для них лично…