Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вайфолд, отметил я, задавал каждому из работников индивидуально один и тот же вопрос. Недалек тот час, когда он задаст его самому Оливеру; хотя он, должно быть, допускал, что мы с Оливером обеспечим друг другу железное алиби. Мы прошли дальше, во двор жеребцов, и я спросил Оливера, часто ли пьет Найджел; Оливер, похоже, не выказал особого удивления.
— Очень редко. Раз или два он впадал в запой, но мы из-за этого не потеряли ни единого жеребенка. Мне это не по душе, но он умеет обращаться с кобылами. — Он пожал плечами. — Я смотрю сквозь пальцы.
Он дал по моркови каждому из четырех жеребцов, но отвернулся от Сэнд-Кастла, точно видеть его больше не мог.
— Завтра потереблю ребят из Центра, — вздохнул он. — Сегодня забыл.
От жеребцов он, вопреки обыкновению, пошел к нижним воротам, мимо коттеджа Найджела, мимо общежития и остановился на том месте, где прошлой ночью лежала во тьме Джинни. На асфальтовой подъездной дорожке не было никаких следов. Оливер посмотрел на закрытые ворота в шести футах отсюда, ведущие к дороге, и глухо спросил:
— Вы думаете, она могла с кем-нибудь разговаривать, стоя здесь?
— Все может быть.
— Да. — Он повернулся и пошел прочь. — Все так бессмысленно. Нереально. Ничего не чувствую.
Истощение духа и тела наконец взяло над ним верх, и после еды он, совершенно серый, отправился спать, а я в первую за долгий день минуту тишины вышел на улицу восстановить силы, полюбоваться на звезды, как сказала тогда Джинни.
Думая только о ней, я медленно брел по дорожкам меж загонов, и серп луны, по которому проплывали легкие облака, освещал мне путь. Наконец я остановился там, где накануне утром утешал ее в ее мучительном горе, крепко сжимая в объятиях. Уродливый жеребенок, казалось, родился так давно, хотя это было лишь вчера: утром последнего дня жизни Джинни.
Я подумал про вчера, про отчаяние рассвета и дневную решительность. Я думал о ее слезах, о ее храбрости и о том, сколько утрачено. Всепоглощающее, оглушительное ощущение потери, что весь день нависало надо мной, затопило мой мозг, не вмещалось в моем теле, искало выход, и я чувствовал, что могу взорваться.
Когда был убит Ян Паргеттер, я негодовал за него и думал, что чем больше любишь человека, тем сильнее твоя ненависть к его убийце. Но теперь я понял, что гнев может быть попросту вытеснен другим чувством, более подавляющим. Что до Оливера, потрясенного, оцепеневшего, опустошенного и потерявшего веру, — им владело безысходное отчаяние, в котором пробивались лишь мимолетные искры гнева.
Слишком рано еще было заботиться об убийце. Слишком еще болела душа.
Ненависть была неуместна, и никакая месть не могла вернуть Джинни к жизни.
Я любил ее сильнее, чем сам подозревал. Но не той любовью, что Джудит; я не хотел ее, не страдал по ней, не стремился к ней. Я любил Джинни как друг, как брат. Я любил ее, вдруг понял я, с того дня, когда подвез ее в школу и выслушал ее детские печали. Я любил ее тогда на холме, когда пытался поймать Сэнд-Кастла; я любил ее за уверенность мастера, за взрослую убежденность в том, что здесь, в этих полях, лежит ее будущее.
Однажды я подумал о ее юной жизни, как о чистой полосе песка в ожидании следов, и вот их нет, только чистый лист, оборванный конец всего, что она могла сделать и чем могла стать, всей ясной любви, что она распространяла вокруг себя.
— Джинни... — сказал я вслух, бессмысленно взывая к ней, сотрясаясь всем телом от горя. — Джинни... Малышка Джинни... вернись.
Но она была далеко отсюда. Мой голос канул во тьму, и ответа я не услышал.
Год третий: май
Время от времени на протяжении последующих двух недель я, сидя за столом в банке, разбирался в финансовом хаосе Оливера и на специальном заседании правления привел причины, по которым ему нужно предоставить время, прежде чем лишать права пользования имуществом и продавать все с молотка.
Я попросил три месяца, что было признано беспрецедентно возмутительным, и ему дали два, над чем Гордон тихонько посмеивался, когда мы вместе спускались в лифте.
— Полагаю, два месяца — это именно то, чего вы хотели? — спросил он.
— Э-э... да.
— Я вас знаю, — сказал он. — Перед заседанием было решено, что можно дать максимум двадцать один день, а кое-кто хотел ликвидировать дело немедленно.
Я позвонил Оливеру и сообщил ему:
— В течение двух месяцев вы не должны выплачивать ни проценты, ни основную сумму, но это только отсрочка, причем по особой, сказочно необыкновенной уступке. И я боюсь, что, если мы не решим проблему с Сэнд-Кастлом или не явимся в страховую компанию с железными доводами, по которым они должны будут заплатить, прогнозы у нас скверные.
— Я понимаю. — Голос его звучал спокойно. — Надежды у меня мало, но все равно спасибо вам за передышку — я по крайней мере смогу закончить программы остальных жеребцов и продержать здесь жеребят, пока они не подрастут настолько, что смогут перенести переезд.
— Что-нибудь слышно насчет Сэнд-Кастла?
— Неделю его держали в Исследовательском центре, но так и не выяснили, что с ним такое. Признаться, они не слишком рассчитывают найти что-нибудь в его сперме, однако сказали, что пошлют образцы в другую лабораторию.
— Они делают все, что могут.
— Да, я знаю. Но... Я хожу повсюду и чувствую, что это место больше мне не принадлежит. Что оно не мое. В душе я уже знаю, что потерял его. Не огорчайтесь, Тим. Когда это случится, я буду готов.
Я положил трубку, не зная, хорошо ли такое смирение, раз он не раскисает под ударами судьбы, или плохо, раз он сдается так скоро. Большая часть его трудностей лежала еще впереди, они примут облик заводчиков, которые потребуют возвращения взносов за жеребца, и ему нужна будет твердость, чтобы признаться, что в большинстве случаев он не может их вернуть. Деньги уже находятся у нас, а вся ситуация подлежит рассмотрению законниками.
Слухи о позоре Сэнд-Кастла до сей поры были лишь невнятным перешептыванием по углам, но я мог заранее предсказать, что первый вопль, вспоровший тишину, прозвучит со страниц «Что Происходит Там, Где Не Должно Происходить». Банковские шесть экземпляров в тот день, когда Алек их принес, еще перед обедом были зачитаны до дыр; в глазах, что поднимались от страниц, читалось все, что угодно, от ярости до кривой