Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но каждой собаке иногда везет, Фрэн.
Гарольд присел, замер, когда хрустнули колени, но никто не шевельнулся. Он расстегнул пряжку клапана, откинул его, развязал веревку, сунул руку внутрь, направив луч фонарика-карандаша в глубины рюкзака. Фрэнни что-то пробормотала во сне, пошевелилась, и Гарольд затаил дыхание. Нашел то, что искал, на самом дне, под тремя чистыми блузками и потрепанным дорожным атласом. Блокнот на металлической спирали. Вытащил его, открыл на первой странице, осветил строки, написанные плотным, но легко читаемым почерком Фрэнни: 6 июля 1990 г. После коротких уговоров мистер Бейтман согласился поехать с нами…
Гарольд захлопнул блокнот и пополз с ним к своему спальнику, вновь чувствуя себя маленьким мальчиком, каким был когда-то, маленьким мальчиком, который мог похвастаться лишь несколькими друзьями (примерно до трех лет он казался милым малышом и лишь потом превратился в толстого урода) и множеством врагов; мальчиком, с которым смирились родители (они все свое время уделяли Эми, начавшей долгий путь по хайвею «Мисс Америка/Атлантик-Сити»); мальчиком, который искал и находил спасение в книгах: это в реальной жизни его не брали играть в бейсбол и всегда старались назначить дежурным по школе, зато в книгах он становился Долговязым Джоном Сильвером, или Тарзаном, или Филипом Кентом… В этих людей он превращался поздно ночью под одеялом, с лучом фонаря, освещающим страницу; его глаза возбужденно сверкали, и он не замечал вони собственных газов. Этот самый мальчик теперь забрался в глубины спальника с дневником Фрэнни и фонариком.
И когда он направил луч на обложку блокнота, здравомыслие на какое-то мгновение вернулось к нему. Голос разума взывал: Гарольд! Остановись! – так громко, что он содрогнулся всем телом. Почти остановился. В тот момент он еще мог остановиться, вернуть дневник туда, откуда взял, позволить им идти своим путем, прежде чем случится что-то ужасное и непоправимое. В тот миг он мог отодвинуть горькое зелье, выплеснуть на землю, наполнить чашу тем, что предназначалось ему в этом мире. Не читай, Гарольд! – молил голос здравомыслия, но, наверное, было уже слишком поздно.
В шестнадцать лет Гарольд отказался от Берроуза, и Стивенсона, и Роберта Говарда ради других фантазий, которые он одновременно любил и ненавидел: ракеты и пираты уступили место девушкам в шелковых прозрачных пижамах, которые опускались перед ним на колени, тогда как он, Гарольд Великий, обнаженным возлежал на троне, готовый наказать их: то ли выпороть кожаным кнутом, то ли высечь тонкой тростью с серебряной ручкой. Через эти фантазии прошли все самые симпатичные девушки старшей школы Оганквита. Эти грезы наяву всякий раз заканчивались жаром в его чреслах и выплеском спермы, что приносило больше душевных страданий, чем удовольствия. Потом он засыпал, и сперма коркой высыхала на его животе. На улице каждого бывает праздник.
И теперь они вернулись, эти горькие фантазии, давние обиды, которые он собирал вокруг себя, как пожелтевшие простыни, старые друзья, которые никогда не умирали, чьи зубы никогда не тупились, чье внимание никогда не рассеивалось.
Гарольд открыл первую страницу, направил луч и начал читать.
За час до рассвета Гарольд вернул дневник в рюкзак Фрэнни и застегнул клапан. Он больше не таился. «Если она проснется, – равнодушно думал Гарольд, – я убью ее и убегу». Куда? На запад. Но он не собирался останавливаться ни в Небраске, ни в Колорадо, ох нет.
Фрэнни не проснулась.
Гарольд вернулся к своему спальнику и с остервенением погонял шкурку. Сон пришел, но неглубокий. Ему снилось, что он умирает на крутом горном склоне среди голых скал и валунов. Высоко в небе, паря в восходящих ночных потоках теплого воздуха, кружили стервятники, дожидаясь, когда смогут поживиться его телом. Не было ни луны, ни звезд…
А потом в темноте раскрылся пугающий красный глаз: коварный, таинственный. Глаз ужасал Гарольда, но при этом не отпускал от себя.
Глаз звал.
Манил на запад, где уже теперь собирались тени в сумеречной пляске смерти.
В тот вечер, под лучами закатного солнца, они встали лагерем к западу от Джольета, штат Иллинойс. Пили пиво, болтали, смеялись. Все чувствовали, что дожди остались в Индиане. Ни от кого не укрылось, что Гарольд весел, как никогда.
– Знаешь, Гарольд, – сказала ему Фрэнни, когда народ начал расползаться от костра, – я впервые вижу тебя в таком хорошем настроении. В чем причина?
Он весело ей подмигнул.
– На улице каждого бывает праздник, Фрэн.
Она улыбнулась ему в некотором недоумении. Но решила, что Гарольд просто в своем репертуаре. Он вечно что-то недоговаривает. Да и какая разница? Главное – наконец-то все пошло на лад.
В ту ночь Гарольд начал вести свой дневник.
Спотыкаясь и покачиваясь, он преодолел длинный подъем; от солнечного жара кипел живот и плавились мозги. Автострада мерцала отраженным теплом. Когда-то он был Дональдом Мервином, теперь – отныне и навсегда – стал Мусорным Баком. И он видел знаменитый город, Семь-в-одном, Сиболу[141].
Сколько он шел на запад? Когда расстался с Малышом? Господь, наверное, знал, а Мусорный Бак – нет. Многие дни. Ночи. Да, он помнил ночи!
Покачиваясь, одетый в лохмотья, он стоял, глядя на Сиболу, город обетованный, город мечты. Запястье, которое он сломал, когда прыгнул через поручень лестницы, убегая от резервуара «Чири ойл», срослось неправильно и напоминало гротескный, обмотанный грязными бинтами ком. Все кости пальцев торчали вверх, превращая кисть в лапу Квазимодо. Левая рука, обожженная от плеча до локтя, медленно заживала. Она больше не воняла и не сочилась гноем, но новая кожа оставалась безволосой и розовой, как у дешевой куклы. Его улыбающееся, безумное лицо обгорело, кожа слезала клочьями, подбородок и щеки заросли щетиной; лицо усеивали царапины и порезы, появившиеся после того, как он перелетел через руль велосипеда, от которого отвалилось переднее колесо. Одет он был в выцветшую синюю рубашку «Джей-си пенни», на которой от подмышек расширялись круги пота, и грязные вельветовые брюки. Рюкзак, еще недавно новый, теперь очень напоминал владельца: одна лямка порвалась, и Мусорник, как мог, завязал ее узлом, отчего рюкзак на спине перекосило, будто ставню на окне дома с привидениями. Он запылился, складки ткани заполнил песок. Кеды, обмотанные веревкой, просили каши, над ними торчали голые, не прикрытые носками лодыжки.
Мусорный Бак посмотрел на раскинувшийся вдалеке город. Вскинул лицо к бронзовому небу и солнцу, которое окутывало его печным жаром. Закричал. Этот дикий торжествующий вопль мало чем отличался от вопля Сюзан Штерн, который та издала, размозжив голову Кролика Роджера прикладом его же ружья.
Подволакивая ноги, он пустился в победный пляс на горячем, мерцающем асфальте автострады 15, а дующий из пустыни ветер тащил песок через проезжую часть, и на фоне яркого неба, как и миллионы лет назад, торчали зазубренные пики Паранагата и Полосатого хребта. На другой стороне автострады стояли практически занесенные песком «линкольн-континентал» и «ти-берд», их водители и пассажиры в кабинах с поднятыми стеклами превратились в мумии. Впереди лежал перевернутый пикап. Из песка торчали только колеса и пороги.