Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Женщины его еще иногда волнуют, но и то, пока не знаком с ними, а познакомится — и скучно, и не нужнее.
Читать он совсем не может — противно. Сейчас может читать одного Пушкина. Даже Достоевский для него невыносим.
Что он любит? — «Слово люблю, хорошую фразу, хороший сюжет люблю» — то есть все то же, только свое искусство. Сейчас мучается над поисками новой формы, потому что для новых рассказов ему нужна и новая форма, писать все в одном тоне он не может.
Говорит, что за это время проделал огромную, незаметную еще для других работу, создал совершенно новый, страшно сжатый, короткий язык.
Говорил, что его до сих пор никто не понимает, как нужно, смотрят на него, в большинстве случаев, как на рассказчика веселых анекдотов, а он совсем не то. Как он часто это любит делать, проводил параллель между собой и Гоголем, которым он очень интересуется и с которым находит очень много общего. Как Гоголь, так и он совершенно погружены в свое творчество. Муки Гоголя в поисках сюжета и формы ему совершенно понятны. Сюжеты Гоголя — его сюжеты. Наконец, они оба юмористы. Даже происхождение одно — хохлацкое: — «Может быть, одна кровь сказывается».
Даже в некоторых жизненных мелочах он находит сходство со своей литературной судьбой. Гоголя часть критиков не признавала, считала «жалким подражателем Мариинского», а часть при жизни произвела в гении. И с ним тоже — одни считают анекдотистом, подражателем Лескова, другие, наоборот, — «говорят такое, что неловко становится». (Его собственное выражение.)
Вера Зощенко
Кусочки автобиографии
С Михаилом Михайловичем Зощенко я познакомилась весной 1917 года. Познакомили меня с ним его друзья — студенты, с которыми с осени 1915 года я устраивала любительские спектакли «в пользу воинов» и для раненых солдат маленького «частного» лазарета, находившегося в доме, где я жила, — на Колпинской улице в Петрограде.
В 1915—16 году я еще училась в гимназии, а в свободное время дежурила в этом лазарете и увлекалась постановками домашних спектаклей.
Михаила Михайловича в те годы не было в Петрограде — с начала войны 1914 года он пошел добровольцем в Павловское военное училище, в 1915 году был из училища выпущен и в чине прапорщика зачислен в Гренадерский Мингрельский полк Кавказской дивизии и отправлен на фронт, где находился вплоть до демобилизации в марте 1917 года. Демобилизован он был по случаю болезни — порока сердца, который он получил после отравления удушливыми газами, примененными немцами в бою при местечке Сморгони 20 июля 1916 года.
После демобилизации, при Керенском, он, молодой штабс-капитан, кавалер пяти боевых орденов, был назначен комендантом Главного почтамта и телеграфа.
После нашего знакомства, когда мы шумной молодой компанией ездили кататься на лодках на Острова, Михаил Михайлович стал часто бывать у нас.
Он писал мне (хотя мы жили почти рядом) красивые, поэтичные и такие оригинальные письма, читал мне свои первые литературные опыты — «Новеллы о чужой любви», которые, к счастью, сохранились в моем архиве.
Ему было 22 года, он был поразительно красив, умен, талантлив, тонок. А меня тогда писательница Лидия Нарекая, повестями которой я увлекалась в детстве и с которой в ту весну познакомилась, называла «Феей Раутенделейн» и «Весенней принцессой»…
Это лето было началом нашей любви, и оно сохранилось в моей памяти как прекрасная волнующая сказка, «сказка белых ночей».
Но осенью Михаил Михайлович получил назначение — адъютантом дружины в г. Архангельск, откуда всю зиму слал мне свои «необыкновенные письма»…
Вернулся он вместе с весной — 25 марта 1918 года — и встречи наши возобновились, сказка продолжалась…
В декабре 18-го года он пришел ко мне, приехав на несколько дней с фронта из Красной Армии…
В коротенькой куртке, переделанной им самим из офицерской шинели, в валенках… такой не похожий на изящного, «изысканного» штабс-капитана 17-го года.
Я сидела на маленьком пуфике перед топящейся печкой — в крошечной моей «гостиной» на Зелениной ул., д. 9.
Он стоял, прислонившись к печке.
Я спросила его:
— Что же для вас самое главное в жизни?
И была уверена, что услышу: «Конечно же, вы!»
Но он сказал очень серьезно и убежденно:
— Конечно же. моя литература….
Корней Чуковский
Из дневника
6 августа 1927 г.
…Зощенко поведал мне, что у него, у Зощенки, арестован брат его жены — по обвинению в шпионстве. А все его шпионство заключалось будто бы в том, что у него переночевал однажды один знакомый, который потом оказался как будто шпионом. Брата сослали. Хорошо бы похлопотать о молодом человеке: ему всего 20 лет. Очень бы обрадовалась теща.
— Отчего же вы не хлопочете?
— Не умею.
— Вздор! Напишите бумажку, пошлите к Комарову или к Кирову.
— Хорошо… непременно напишу.
Потом оказалось, что для Зощенки это не так просто. Вот я три дня буду думать, буду мучиться, что надо написать эту бумагу…
Взвалил я на себя тяжесть… Уж у меня такой невозможный характер… Зощенко очень осторожен — я бы сказал: боязлив. Дней 10 назад я с детьми ездил по морю под парусом. Это было упоительно… Мы наслаждались безмерно, но когда мы причалили к берегу, оказалось, что паруса запрещены береговой охраной. Вот я и написал бума-iy от лица Зощенко и своего, прося береговую охрану разрешить кататься под парусом, Луначарский подписал эту бумагу и удостоверил, что мы вполне благонадежные люди. Но Зощенко погрузился в раздумье, испугался, просит, чтобы я зачеркнул его имя, боится, «как бы чего не вышло» — совсем расстроился от этой бумажки.
23 августа.
Мы вышли вместе из моей квартиры и зашли в Academia за письмами Блока. Там Зощенко показали готовящуюся книгу о нем — со статьею Шкловского, еще кого-то и вступлением его самого… Ему сказали, что еще одну статью о нем пишет Замятин. Он все время молчал, насупившись.
— Какой вы счастливый! — сказал он, когда мы вышли. — Как вы смело с ними со всеми разговариваете.
Сильва Гитович
Из воспоминаний
Наступил страшный 37-й год. И каждую ночь у нас под