Шрифт:
Интервал:
Закладка:
После священнодействия фараоном овладело необычайное волнение – ведь он любил свою дочь, но, ослепленный блеском власти и богатства, он паче прежнего верил видимости. Поэтому в храме Атона он, нарушая церемониальный порядок, заговорил перед чужеземными посланниками, египетскими вельможами и горемычными воинами стражи от полноты сердца, так что следы измождения и боли совершенно изгладились с его серого лица и кровь прилила к щекам. Высоким звонким голосом он славил Атона, говоря, что ныне прозревает рассветное зарево, разгорающееся над миром, утреннюю зарю, сменяющую долгую ночь невежества, суеверия, страха, вражды и войн. Все могущество и богатство Египта царь посвящает служению Атону и призывает посланцев чужеземных стран донести весть об этом в свои земли и поведать это своим царям и правителям, дабы свет разогнал тьму, омрачающую их души. Он говорил так долго и прекрасно, что египетские вельможи начали озабоченно переминаться, а чужеземные посланники не смели поднять глаз и встретиться взглядом, ибо из-за его поведения, противного обычаям, из-за его вдохновенной горячности, не приличествующей его сану, и слов, звучащих в их ушах горячечным бредом помешанного, все решили, что он безумен.
Но мое сердце, пока я слушал речь фараона, наполнялось горечью, и я ощущал свои руки и колени, обожженные кипящей смолой у стен Газы, раны на них еще не зажили. Я думал о том, что фараону легко произносить эти слова, потому что он не вдыхал зловония смердящих трупов под стенами Газы, не слышал воя истязаемых женщин в шерстяных шатрах Азиру. Ему легко говорить, потому что он живет во лжи и обмане и дышит благоуханным воздухом Ахетатона, а его слух с утра до вечера ублажают жрецы, распевающие славословия Атону. Ему легко говорить, потому что перед ним носят тяжелые корзины с золотым песком и машут страусовыми перьями, а в то время народ едва таскает ноги, питаясь крапчатым зерном, а дети умирают от лихорадки и больных животов. Вот так, пока я слушал слова фараона, очарование Ахетатона померкло для меня, и в моем сердце не осталось добрых чувств к фараону – блеск и богатство Египта, окружавшие его, в моих глазах были подобны не свету утренней зари, а полыханию заката, пламенеющему ярче пожара, ибо, спускаясь за западные горы в предвечернюю пору, солнце разливает над миром алый свет гуще, чем на рассвете, но свет этот грозен, он сулит кровь и смерть.
Фараон Эхнатон говорил, а я смотрел холодными глазами на его приверженцев, внимавших ему с открытым ртом, раскрасневшихся, как и он, и верящих каждому его слову. Одна царица Нефертити взирала на него с бледным лицом, и взгляд ее был острее, чем нож, и горше, чем смерть. К празднеству тридцатилетия она надеялась наконец принести сына, но произвела на свет девочку, пятую по счету, отчего сознание ее помрачилось, отчаяние затмило в сердце чувство любви, и она совсем охладела к царственному супругу, вменив ему в вину все беды, как это вообще свойственно женщинам. С тех пор они начали ссориться и часто обменивались запальчивыми и колкими словами, так что новые художники, ревностные поборники правды, как-то изобразили их метающими стрелы друг в друга, в шутку пытаясь таким способом уладить их размолвку – не понимая, сколь глубоко проникло отчаяние в сердце царицы Нефертити.
Но именно благодаря этому отчаянию она яснее, чем любой другой, видела, как далеко зашел фараон, преступив все границы дозволенного обычаем в своем исступленном упоении властью, и какой урон нанес своему достоинству этой речью. Она вовсе не стала скрывать своего понимания от фараона Эхнатона, когда они вернулись во дворец, и он, все еще разгоряченный, не в силах успокоиться, расхаживал, сжимая руки и возводя очи к небу, словно провидя сквозь расписной потолок своего Атона во всем его блеске. Однако фараон Эхнатон не стал ее слушать, хоть она и говорила, как умеют это делать женщины, и ее слова кусали, словно туча злых мух, но фараон обитал в блаженном вертограде снов и сам все пуще распалял себя, пока не привел в совершенное исступление, так что и врач был бессилен успокоить его. Он не мог даже улежать на постели, сон не шел к нему, и он расхаживал взад и вперед, беспрестанно твердя об Атоне, лицезрея свет и судорожно вздымая руки в твердой уверенности, что в его власти избавить мир от колдовской силы страха и тьмы. Он не мог заснуть даже после того, как я дал ему успокоительное и снотворное питье. Он сказал:
– Ах, Синухе, Синухе, это счастливейший день моей жизни, и сила во мне заставляет трепетать мое тело. Взгляни, о, взгляни! Множество образов ты сотворяешь из мощи своей, о единый, – все города и селения, пути по воде и по суше. Взоры людей устремляются ввысь на тебя, когда ты, как солнце с небес, озаряешь все земли. Но вот ты скрываешься, люди, творенья твои, смыкают глаза и спят крепким сном, не видя тебя, – ведь ты скрылся! И тогда свет твой незримо и ярко сияет лишь в сердце моем!
Он воспарил в этот свет, унесенный видением, сжигавшим его сердце, он прерывисто переводил дух, словно сердце в его груди готово было разорваться, потом всхлипнул в упоении и, воздев руки, с жаром пропел:
Нет никого, кто познал бы тебя в целом мире,
только единый твой сын, царь Эхнатон.
В сердце его вековечно сияешь
утром и в полдень, вечерней зарей и в ночи.
Посвящаешь его одного ты в замысел свой, поверишь ему свою силу.
Мир распростерт в длани твоей,
сотворенный тобою.
Ты восстаешь – и оживает вся жизнь,
скроешься – все умирает вокруг,
жизни мерило,
в тебе одном источник ее.
Вдохновенный жар его речей был столь велик, что, слушая его, я не смог бы уберечь свое сердце от их колдовского воздействия, не будь я целителем и не отвечай я за его здоровье. Поэтому я постарался успокоить его, взял его тонкое запястье своими пальцами и с немалой тревогой стал считать удары его пульса, намного опережавшие мерное падение капель в водяных часах; кровь также не отливала от его головы. Так проходила ночь, неспешно плыли по небу звезды, и в огромном дворце царила мертвая тишина. Не спал