Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не надо, — говорю я.
Пока я ползу к окну, Русалка с него слезает. Она в мужской пижаме, которая велика ей размера на три. Рукава она подвернула, но штанины болтаются, как у клоуна. Рыжая, держась за решетку, протягивает мне руку и втаскивает наверх, почти без помощи подталкивающего снизу Македонского.
И вот я наконец их вижу. Четыре палатки. Две защитного цвета, одна оранжевая и одна тускло-синяя. Стоят они действительно вплотную к сетке, как будто Дом вырастил их на себе за ночь, как грибы.
— Мне кажется, это экстремалы из шестой, — задумчиво говорит Сфинкс. — Может, Черный решил начать приучать их к наружности. Поэтапно.
— Пойдем во двор? — кричит Рыжая. — Поглядим на них вблизи?
— А завтрак? — возмущается Шакал. — Вы все совсем уже перестали завтракать. Мне одному в столовой скучно!
Я смотрю на палатки дольше всех, потому что последним их увидел и потому что не могу слезть. Всем уже надоело обсуждать это явление, и через некоторое время я остаюсь на подоконнике один. Македонский, снимая меня, старательно отворачивается от окна.
— Ты чего? — спрашиваю я его.
Он пожимает плечами.
— Так. Неинтересно.
Почему-то я ему не верю.
В коридоре все дружно мрачнеют и надевают темные очки. Стены уже не страшные. Они теперь светло-кремовые, ровные и чистенькие. Вот только ужасно воняет краской.
— Мы теперь как продолжение Могильника, — сокрушается Лэри. — Как жить?
Остальные помалкивают.
Во дворе собралось уже пол-Дома. Многие в пижамах. Становится ясно, что Сфинкс, во всяком случае, ошибся. Псы шестой здесь не при чем. Им так же не терпится выяснить, кто прячется в палатках, как всем остальным. Даже Братья Поросята здесь, сидят рядком, сдвинув коляски, и глазеют, с одинаково приоткрытыми ртами. К сетке, правда, никто не рискует приблизиться.
Наконец, полог одной из палаток откидывается, выпуская троих. В мешковатых комбинезонах защитного цвета. Бритых наголо. С пустыми глазами, один в один, как у медведя Рыжей. Желания познакомиться с ними ни у кого не возникает. Наоборот, все, кто стоял ближе к сетке, отходят от нее подальше. Когда через пару минут я оглядываюсь, мне кажется, что во дворе нас стало намного меньше.
Один из палаточников прижимается к сетке, изобразив на лице улыбку. Я на предельной скорости откатываюсь к крыльцу и, только уперевшись колесами в лестницу, понимаю, что еще никогда в жизни еще не ездил задом наперед так быстро. Лэри обгоняет меня и взлетает вверх по ступенькам.
— Пустая шкура! — бормочет он на бегу. — Пустая шкура!
Логи один за другим скрываются в дверях.
Палаточник просовывает сквозь ячейки сетки пальцы и что-то говорит. Продолжая улыбаться. Лучше бы он этого не делал. Легче было бы смотреть, как это делает медведь Рыжей. Двор стремительно пустеет.
Мимо меня проезжают Братья Поросята, и каждый задевает мою коляску, потому что я торчу под самой лестницей. Потом пробегают Зебра и Мертвец, толкая перед собой зареванного Слона, и чуть не переворачивают. Одним из последних беглецов оказывается Шакал.
— Чего они хотят? — спрашиваю я его. — Кто они такие?
— Пустые шкуры, — отвечает он деловито, разматывая веревку с абордажным крюком. — Ищут того, кто, как им кажется, их заполнит.
— Я ничего не понял! — кричу я ему, но он уже на крыльце, яростно обсуждает что-то с Рыжим и не слышит меня.
— В мирозданье есть три царства, — ответил старец. — Это царство без наваждений, царство наваждений и царство истины.
Дун Юэ. Новые приключения царя обезьян
Слепой пересекает двор, втянувший за день солнечный жар. Асфальт приятно греет ступни, щетинка газонной травы покалывает. Под дубом трава густеет и становится мягче. Он останавливается перед деревом, дает рукам войти в него, и на ладонях остаются ребристые отпечатки коры. Поднимается медленно, хотя мог бы взлететь как кошка, но это не его дерево, сегодня он гость на нем. Коридор направо от входа без дверей, там когда-то висели качели, которые Слон оборвал с криком «я лечу!», налево — узкий проход для мелких и худых, эта ветка прохладнее остальных, хранящих следы подъемов и спусков, и подниматься по ней приятнее. Слепой поднимается, насвистывая, чтобы предупредить о себе.
Горбач говорит: «Привет», — и шелестит веткой. В приветствии не слышно радости, но Слепой другого и не ждал, Горбач залез сюда, мечтая уединиться, а не для того, чтобы принимать гостей. Зато карканье Нанетты, продирающейся к нему сквозь листву выражает восторг. Крылья смазывают по щеке, на плече образуется желе из помета. Она стала тяжелее, и пахнет от нее полноценной взрослой вороной, то есть не очень приятно. Пока они с Нанеттой гладят друг друга, Горбач спрашивает, что Слепому понадобилось на дереве.
— Да, в общем-то, ничего. — говорит Слепой. — Сыграешь для меня?
Горбач молчит.
Нанетта отлетает и таранит крону, распевая во все горло, пляшет у них над головами, шумит за троих, делая вид, что ее очень много. Слепой вытирает майку, ладонь становится липкой.
— Зачем? — спрашивает Горбач.
Голос его другой, не тот, что в спальне, уверенный голос, хотя и тихий.
Слепой делает шаг вперед — лицо, как бумажная маска, на ладонях извивы дерева и птичий помет, говорит:
— Просто так, — и садится в чашевидную развилку, единственное место здесь, где можно сидеть с удобствами. Он выбирал это место всегда, предпочитая его другим, сидящего здесь не видно ни снизу, ни из окон, это самое сердце дерева.
Горбач утомлен своим отшельничеством. Трудно оставаться одному, привыкнув жить среди многих, а то, чем он хотел успокоить себя, не принесет ему облегчения. Луна светит по ночам в полную силу, воздух пахнет беспокойством. Горбач — часть беспокойства, от которого он сбежал, он принес его с собой и разместил среди веток, надеясь, что тишина и древесная жизнь что-нибудь с этим сделают, что-нибудь, чего не может сделать он сам. Все ведут себя одинаково. Мечутся, стараясь спрятать все свое поглубже в себя, прячутся сами и прячут своих птиц, пятятся, пятятся и пахнут страхом; стараясь при этом улыбаться, острить, ссориться, кормиться и размножаться, а Горбач не умеет как все, его хватает только на первую, откровенную часть действий, и это делает его еще более несчастным.
Запах ванили и немытых волос. Первый он носит на шее в мешочке с трубочным табаком.
Они молчат, пока Горбач собирает слова для Слепого, пока Слепой ждет, что он их соберет, а потом Горбач уходит по трясучей ветке куда-то, возвращается, садится напротив и начинает играть. Очень тихо. Почти колыбельную, но колыбельную неправильную, в которой нет ни покоя, ни ласки; сквозь ее нарочитую нежность на Слепого веет холодом его одиночества. Слепой ждет, что это исчезнет, когда Горбач увлечется и забудет о его присутствии, о том, что играет не для себя, но он не забывает.