Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Впрочем, посещение друга, несмотря на чисто солдафонскую вспышку Лукриона, все же привело к цели. Его товарищ Константин, как порядочный мальчик и добрый друг, устыдился поведения своего отца. Еще когда старик бранил Симона, Константин, присутствовавший при этом, красный и беспомощный, делал ему за спиною отца успокаивающие знаки. Через два дня ему удалось тайком выбраться к Симону. Мара не располагала таким запасом крепких слов, как полковник Лукрион, но при виде Константина она ужаснулась не меньше, чем полковник при появлении Симона. Симон же, когда его мать хотела выгнать долгожданного друга, который наконец пришел, начал так ругаться, что чуть не превзошел полковника Лукриона. Прежде всего он несколько раз употребил выражение «Клянусь Герклом», – придуманное им сокращение «Клянусь Геркулесом». Он знал, что этим упоминанием одиозного языческого бога крайне напугает мать, и она действительно тотчас же замолчала и удалилась.
Когда они наконец остались одни, Константин, запинаясь, попытался извиниться за отца, оправдать его. Однако Симон находил сейчас несвоевременным сообщать Константину, что он за последние два дня думал о полковнике Лукрионе, он просто был рад присутствию друга, и его сейчас больше всего интересовала «Большая Дебора». Поэтому он решительно остановил Константина и стал рассказывать ему о своей модели. Константин, обрадованный, что Симон не вымещает на нем зла за поведение отца, горячо принялся за модель, и работа закипела.
Скоро Константин пришел вторично. И с тех пор, к ужасу Мары, мальчики стали бывать вместе все чаще, подстрекаемые трудностью и таинственностью своего предприятия, и в то время, как город вокруг был поглощен страхом заразы и молитвами, они мастерили «Большую Дебору».
Мару мучили сомнения, не обязана ли она сказать Иосифу об этих посещениях. Но такой неприятности она все же была не в силах причинить своему Яники. Кроме того, ее радовало, что она как бы участвует в заговоре сына. Тихо сидела она и слушала, когда Симон осторожно, обиняком расспрашивал отца о конструкции «Большой Деборы», и она с трудом могла удержаться от того, чтобы время от времени заговорщически не подмигнуть сыну.
Иосиф не замечал их секретов. Он часто приходил в Субуру, и ему нравился его еврейский сын. Это был славный, смышленый мальчик, правда слишком приверженный ко всему чувственно-материальному. Но Иосиф не очень много о нем думал. Все вновь и вновь, болтая с ним, представлял он себе своего сына Павла, разъезжающего по альбанским холмам в экипаже, запряженном козами, – стройного, смугло-бледного, надменного. Иосиф терпеливо отвечал на вопросы своего сына Симона, смотрел на круглое, ясное, довольное лицо Мары и очень любил своего сына Павла.
Вследствие пожара и усиленного строительства живописец Фабулл был буквально завален заказами. Он работал. А когда он не работал, то ждал свою дочь, представлял себе, как она придет к нему и будет просить прощения, и это ожидание терзало замкнутого, гордого человека. Она знала, как сильно он любит ее, она тоже его любит, и она придет. Он ждал. Работал все более безудержно, чтобы не ждать.
О чуме он не думал. Ему казалось немыслимым заболеть, прежде чем он не напишет свою главную картину и не помирится с любимой дочерью. Он работал. Как всегда, одевался с присущей ему безупречной тщательностью, писал только в парадной одежде. Он работал или ждал свою дочь. Так проводил он дни и ночи. Солнце еще вставало рано и поздно садилось, он мог писать долго.
Постройка гигантского здания новых бань настолько подвинулась, что он мог начать свою большую фреску «Упущенные возможности». Долгие годы был он занят этой картиной. Он мечтал написать ее для дочери, и его глубоко огорчало, что этого не будет. Но как художник он вынужден был признать, что размеры зала, который ему теперь предстояло расписать, более благоприятствовали фреске, чем любое частное здание. С озлобленным рвением принялся он за свою задачу. «Упущенные возможности» – это будет хорошая картина. И его назовут не только первым живописцем династии Флавиев, но первым живописцем всех императоров. В Рим натащили лучшие картины, написанные шесть-семь столетий тому назад, но тот не сможет похвалиться, что видел Рим, кто не увидит его фрески.
Едва успел он установить леса и сделать первые мазки, как заболел. Болезнь бросила его на ложе, вызвала у него, столь педантично опрятного и корректного, понос и рвоту, спустя несколько часов врачи заключили, что он безнадежен. Он лежал с ввалившимися глазами, мясистые черты опали, нос заострился, лицо и руки стали синеватыми, кожа холодной, точно кожа трупа. Вокруг него дымились курения, чтобы уменьшить опасность заразы и заглушить исходившую от него вонь. Его икры сводила судорога, и, хотя сознание оставалось ясным, в ушах шумело, его одолевало головокружение, он пытался представить себе свою картину, но глаза заволакивало плотным мраком. Его мучила нестерпимая жажда, он видел и сознавал все, что вокруг него происходит. Он знал, что за каждый глоток поплатится рвотой, болями, слабостью, и для врачей, знавших его почти болезненную опрятность и корректность, самым пугающим было то, что он все же требовал пить, пить – вновь и вновь. Все вокруг стало ему безразличным: сначала его друзья, затем его картины, наконец, его дочь. Предстоящая смерть тоже стала ему безразличной, он требовал только одного – воды, воды.
Когда на третий день вечером скульптору Василию сообщили, что его друг Фабулл умер, он сказал, обращаясь к своему помощнику Критию:
– Видишь, Критий, чего стоит все это? Он хотел написать свои «Упущенные возможности» и из-за этого умер. Изводишься, рассчитываешь, берешь еще заказ и еще один. Знаешь, что хватит тех денег, которые есть у тебя. И знаешь, что создал лучшее, что мог создать. Но хочешь иметь еще больше денег, хочешь сделать еще лучше, хочешь еще большей славы, хочешь, чтобы продукция фабрики на будущий год дошла до двухсот тридцати тысяч