Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На северо-восточной башне поставили Зигмунта Мосинского, того самого доброго солдата, у которого чудом был спасен младенец, когда огнеметный снаряд упал подле колыбели. Вместе с Мосинским на страже стоял отец Гилярий Славошевский. На западной башне поставили отца Мелецкого, а из шляхтичей Миколая Кшиштопорского — человека угрюмого и малоречивого, но отваги неустрашимой. Юго-восточную башню заняли Петр Чарнецкий с Кмицицем, а с ними отец Адамус Стыпульский, который служил когда-то в сторожевой хоругви. В случае нужды он охотно засучивал рукава своей монашеской рясы и наводил пушку, а на пролетавшие ядра обращал не больше внимания, чем старый вахмистр Сорока. Наконец, на юго-западную башню назначили Скужевского и отца Даниэля Рыхтальского, который отличался тем, что две-три ночи мог совсем не спать без ущерба для сил и здоровья.
Начальниками стражи поставили Доброша и отца Захариаша Малаховского. Неспособных к бою назначили на крыши; оружейни и все военное снаряжение были отданы под надзор отцу Ляссоте. Вместо ксендза Доброша он был назначен также начальником огневой службы. Ночью он должен был освещать стены, чтобы вражеская пехота не могла приблизиться к ним. На башнях он утвердил также железные жаровни и укрепы, и по ночам в них горели лучины и факелы.
Ночь напролет, как один огромный факел, пылала теперь каждая башня. Правда, огонь облегчал шведам прицельную стрельбу, но если бы к осажденным подошла подмога, он мог послужить для нее знаком, что крепость еще защищается.
Так не только не удалась попытка сдать крепость, но усилилась ее оборона. На следующий день ксендз Кордецкий ходил по стенам, как пастырь по овчарне, видел, что все хорошо, и улыбался кротко, хвалил начальников и солдат, а придя к Чарнецкому, сказал, сияя взором:
— И пан мечник серадзский, дорогой наш военачальник, всем сердцем радуется вместе со мною, ибо говорит, что теперь мы вдвое сильней, нежели были раньше. Новый порыв овладел сердцами, остальное пресвятая дева свершит в своем милосердии, я же тем временем снова возобновлю переговоры. Будем медлить и тянуть, дабы меньше пролить людской крови.
— Эх, отче преподобный! — воскликнул Кмициц. — Что там эти переговоры! Зря только время терять! Лучше нынче ночью опять сделать вылазку и порубить этих собак!
Но ксендз Кордецкий, который был в добром расположении духа, улыбнулся, как улыбается мать шаловливому ребенку, поднял соломенный жгут, лежавший у орудия, и стал шутя бить Кмицица по спине.
— Будешь мне нос совать не в свои дела, негодный литвин, — приговаривал он, — будешь мне, как волк, лакать кровь, будешь подавать пример непослушания! Вот тебе! Вот тебе!
Кмициц, развеселясь, уклонялся то вправо, то влево и нарочно, будто для того, чтобы подразнить приора, повторял:
— Бить шведов! Бить! Бить! Бить!
Так они забавлялись, а души их пылали любовью к отчизне, и ей отдавали они свои сердца. Но переговоров ксендз Кордецкий не оставил, ибо видел, что Миллер хватается за любой повод, чтобы возобновить их. Это радовало ксендза Кордецкого, догадывался он, что не очень-то легко врагу, коль стремится он поскорее кончить осаду.
И потекли дни один за другим, когда не молчали, правда, ни пушки, ни ружья, но больше работали перья. Осада затягивалась, а зима становилась все суровей. На вершинах Татр тучи в гнездах пропастей выводили целые стаи метелей, снегов и морозов и мчались на Польшу, ведя за собой свое ледяное потомство. По ночам шведы жались у своих костров, предпочитая погибать от монастырских ядер, чем зябнуть.
Земля промерзла, и трудно стало насыпать шанцы и рыть подкопы. Осада не подвигалась ни на шаг. Не только у офицеров, но у всего войска на устах было одно только слово: «переговоры».
Монахи сперва притворялись, будто хотят сдаться. К Миллеру явились послы отец Марцелий Доброш и ученый ксендз Себастиан Ставицкий. Они недвусмысленно намекнули генералу, что братия хочет мира. Услышав такие речи, тот от радости готов был заключить их в объятия. Не в Ченстохове было уже дело, речь шла обо всей стране. Сдача Ясной Горы лишила бы патриотов последней надежды, окончательно толкнула бы Речь Посполитую в объятия шведского короля, тогда как стойкость, притом стойкость непобедимая, могла произвести поворот в сердцах и умах и вызвать новую жестокую войну. Признаки этого замечались повсюду. Миллер знал об этом и отдавал себе отчет в том, в какое ввязался он дело, какую страшную ответственность взвалил на свои плечи, знал он, что ждет его либо королевская милость, маршальская булава, почести и титулы, либо окончательное падение. Он и сам уже начал убеждаться в том, что не по зубам ему этот «орешек», а потому принял отцов с необыкновенной любезностью, словно посланников цесаря или султана. Пригласив их на пир, он сам поднимал чару за их здоровье, а также за здоровье приора и серадзского мечника; монастырю он послал рыбы, предложил, наконец, столь мягкие условия сдачи, что ни минуты не сомневался в том, что они будут с поспешностью приняты.
Отцы поблагодарили его со смирением, как и приличествует инокам, взяли письмо и ушли. Миллер требовал, чтобы в восемь часов утра врата обители были открыты. Ликование в шведском стане царило неописуемое. Солдаты покинули шанцы и валы, подходили к стенам и завязывали с осажденными разговоры.
Но из монастыря дали знать, что для решения столь великого дела Приор должен обратиться ко всей братии, а потому монахи просят отсрочки еще на один день. Миллер согласился без колебаний. Тем временем в советном покое до поздней ночи заседал совет.
Хотя Миллер был старым и искушенным воителем, хотя во всей шведской армии не было, пожалуй, генерала, который вел бы больше переговоров с разными городами, чем этот Полиорцетес, однако у него беспокойно забилось сердце, когда на следующий день утром он увидел две белых монашеских рясы, приближавшихся к его квартире.
Это были уже другие иноки: впереди, держа письмо с печатью, выступал ксендз Мацей Блешинский, ученый философ, за ним, скрестив на груди руки и поникнув головою, следовал бледный отец Захариаш Малаховский.
Генерал принял послов в окружении штаба и всех славных полковников и, любезно ответив на смиренный поклон отца Блешинского, торопливо взял у него из рук письмо и начал читать.
Лицо его внезапно страшно изменилось, кровь ударила ему в голову, глаза вышли из орбит, шея побагровела и волос под париком стал дыбом от страшного гнева. На минуту он даже потерял дар речи, только рукой показал на письмо князю Гессенскому; тот пробежал глазами письмо и, обратившись к полковникам, спокойно сказал:
— Монахи объявляют только, что не могут отречься от Яна Казимира, покуда примас не объявит нового короля, иными словами, они отказываются признать Карла Густава.
Князь Гессенский рассмеялся, Садовский устремил на Миллера насмешливый взгляд, а Вжещович стал в ярости теребить свою бороду. Грозный, негодующий ропот пробежал по толпе офицеров.
Но Миллер хлопнул рукой по колену и крикнул:
— Эй, кто там! Сюда!