Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я тоже останусь дома? — повторил он вопросительно.
Кларисса смахнула его руку, взяла с полки книгу и перестала обращать на него внимание. Это был том ее Ницше. Но Вальтер, вместо того чтобы теперь покинуть ее, попросил:
— Дай-ка взглянуть, что тебя занимает!
Дело шло уже к вечеру. Неопределенное предчувствие весны было в квартире; словно бы слышался щебет птиц, приглушенный стеклом и стенами; обманчиво поднимался аромат цветов — от запаха покрывавшего полы лака, от обивки мебели, от начищенных медных ручек. Вальтер потянулся к книге. Кларисса обхватила книгу обеими руками, заложив ее пальцем в том месте, где она была открыта.
И тут разыгралась одна из тех «ужасных» сцен, которыми был так богат этот брак. Все они шли по одному образцу. Надо представить себе театр с погруженной во мрак сценой и двумя освещенными ложами, одна против другой; в них находятся Вальтер на одной, Кларисса — на другой стороне, они выделены из всех женщин и мужчин, между ними глубокая черная пропасть, теплая от невидимых человеческих существ; Кларисса открывает рот, а потом отвечает Вальтер, и все слушают, затаив дыхание, ибо это такое зрелище, такая игра звуков, какие еще никогда не удавались людям.
Так произошло и сейчас, когда Вальтер просительно протянул руку, а Кларисса, в нескольких шагах от него, зажала палец между страницами книги. Она наобум напала на то прекрасное место, где мэтр говорит об обеднении из-за упадка воли, которое во всех формах жизни выражается в том, что частности разрастаются в ущерб целому. «Жизнь оттеснена в мельчайшие формы, остаток беден жизнью» — эта фраза была у нее еще в памяти, а смысл более широкого контекста, который она пробегала глазами в тот миг, когда Вальтер прервал ее, дошел до нее лишь приблизительно; и тут, несмотря на неблагоприятность момента, она сделала великое открытие. Хотя мэтр говорил в этом месте обо всех искусствах, даже обо всех формах человеческой жизни, примеры он приводил только из литературы; а поскольку общих принципов Кларисса не понимала, она открыла, что Ницше недооценил всей широты своих мыслей, ибо они были применимы и к музыке!! Она слышала сейчас больную фортепианную игру мужа, словно та воистину звучала рядом, его эмоциональные замедления, запинки и непременные выпадения звуков из строя, когда мысли его уносились к ней и, как говорит мэтр в другом месте, «побочная моральная тенденция» подавляла в нем «художника». Кларисса умела слышать это, когда Вальтер безмолвно ее желал, и могла видеть музыку, когда та уходила с его лица. Тогда на нем светились лишь губы, и он выглядел так, словно порезал себе палец и упадет в обморок. Так же он выглядел и сейчас, когда, нервно улыбаясь, протянул руку к книге. Всего этого Ницше, конечно, не мог знать, но было символично, что случайно она открыла то место, которое имело к этому отношение, и когда она все это вдруг увидела, услыхала и поняла, ее ударила молния наития, и она очутилась на высокой горе под названием Ницше, которая погребла под собой Вальтера, а ей доходила как раз до подошв! «Прикладная философия и поэзия» большинства людей, не обладающих творческими способностями, но не вовсе чуждых духовности, состоит из таких проблесков, из таких слияний маленькой личной перемены с большой чужой мыслью.
Вальтер тем временем встал и приблизился теперь к Клариссе. Он решил плюнуть на демонстрацию, в которой собирался участвовать, и остаться с женой. Он видел, что при его приближении она строптиво стоит прислонясь к стене, и эта нарочитая поза женщины, отпрянувшей от мужчины, к несчастью, не заразила его отвращением, а пробудила в нем такие мужские порывы, которые как раз и могли бы послужить причиной ее отвращения. Ведь мужчина должен уметь приказывать и навязывать сопротивляющемуся свою волю, и вдруг эта потребность показать себя мужчиной стала для Вальтера совершенно равнозначна потребности бороться со слабыми пережитками суеверия его юности, внушавшего, что надо быть чем-то особенным. «Не надо быть ничем особенным!» — говорил он себе упрямо. Ему казалось трусостью неумение жить без этой иллюзии. «Мы все носим в себе эксцессы, — думал он пренебрежительно. — Мы носим в себе больное, жуткое, одинокое, злостное; каждый из нас годен на что-то, на что годен лишь он. Это еще ровно ничего не значит!» Его ожесточало бредовое утверждение, будто наша задача — развивать необыкновенное, а не, наоборот, сдерживать эти пагубные ростки, органически усваивать их и чуть-чуть освежать ими слишком уж склонную к покою кровь цивилизованного человека. Так думал он и ждал того дня, когда музыка и живопись станут для него всего-навсего благородным способом развлечения. Его желание иметь ребенка принадлежало к этим новым задачам; владевшая им в юности жажда стать титаном и огнедобытчиком привела теперь в конечном счете к тому, что веру, будто сперва надо стать таким же, как все, он принял с некоторым преувеличением; ему было в это время стыдно, что у него нет ребенка, он завел бы пятерых детей, если бы это позволили Кларисса и его доходы, ибо ему очень хотелось быть в центре теплого круга жизни, и он желал себе превзойти заурядностью ту великую человеческую заурядность, которой держится жизнь, желал, несмотря на противоречие, заключенное именно в этом стремлении.
Но потому ли, что он слишком много размышлял или слишком много спал, прежде чем стал переодеваться для выхода и начал этот разговор, у него горели сейчас щеки, и, как выяснилось, Кларисса сразу поняла, почему он стал приближаться к ее книге, и эта тонкость их взаимоприлаженности, несмотря на мучительные признаки отвращения, таинственным образом тотчас же взволновала его, что пошло в ущерб мужской грубости и опять разрушило его простоту.
— Почему ты не хочешь мне показать, что ты читаешь? Давай поговорим! — попросил он робко.
— «Говорить» невозможно! — прошипела Кларисса.
— Какая ты взвинченная! — воскликнул Вальтер. Он пытался выхватить у нее книгу раскрытой. Кларисса упорно прижимала ее к себе. Но после нескольких мгновений борьбы Вальтера вдруг осенило: «На что мне, собственно, эта книга?!»— и он отстал от Клариссы. Дело тем бы и кончилось, если бы именно в этот миг, когда он ее наконец отпустил, Кларисса не прижалась к стене с такой силой, словно ей нужно было пробиться спиной через твердое заграждение, чтобы уйти от грозящего ей насилия. Тяжело дыша, побледнев, она хрипло прокричала ему: — Вместо того чтобы самому что-то сделать, ты хочешь продолжить себя в ребенке!
Как ядовитое пламя, выплеснул на него ее рот эти слова, и Вальтер невольно снова сказал, задыхаясь: — Давай поговорим!
— Не хочу говорить, ты мне противен!! — ответила Кларисса, вдруг опять вполне овладев своими голосовыми средствами и пользуясь ими так целеустремленно, что казалось, будто тяжелая фарфоровая миска упала на пол точно между нею и Вальтером.
Вальтер на шаг отступил и удивленно поглядел на нее. Кларисса сказала это без злого умысла. Она просто боялась, что когда-нибудь уступит по добродушию или небрежности; тогда Вальтер сразу привяжет ее к себе пеленками, а этого никак нельзя допустить сейчас, когда она хочет решить вопрос вопросов. Обстановка «обострилась»; она мысленно видела подчеркнутым это слово, которое употребил Вальтер, чтобы объяснить ей, почему люди вышли на улицу; ведь Ульрих, связанный с Ницше тем, что подарил ей на свадьбу его сочинения, находился на другой стороне, против которой обратится острие, если заварится каша; а Ницше только что дал ей знак, и если она при этом увидела себя стоящей на «высокой горе», то что же такое высокая гора, как не заострившаяся кверху земля?! То были, значит, очень странные связи, которых, наверно, никто еще не разгадывал, и даже Клариссе они представлялись неясными; но именно поэтому ей хотелось побыть одной и выпроводить Вальтера из дому. Дикая ненависть, которой пылало в эту минуту ее лицо, не была цельной и серьезной, это была только физически бурная ненависть, с весьма неопределенным личным началом, фортепианная ярость, на которую был способен и Вальтер, а потому и он, после того как несколько мгновений ошеломленно глядел на жену, вдруг словно бы с опозданием побледнел, оскалил зубы и в ответ на то, что он ей противен, вскричал: — Берегись гения! Ты-то и берегись!