Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Разделились, короче, во мнениях, кто там был — человек или Гугель — и что им, авангарду рабочих бойцов за завод, сообщить хотел этим появлением своим: вот кому он завод отдает, у кого забирает — у захватчиков диких московских или вот вообще у людей, отчуждая все домны и станы в свою замогильную собственность, наказав всех железных за их вырождение, ничего не оставив бесхребетным и млявым рабочим для жизни. И смеялись, конечно, одни над другими, что наслушались бредней стариков суеверных, но сами вот, сами человеческого объяснения найти не могли. Человек? Тогда кто? Чтобы так вот шутить? «Ну а делся куда?!» — «Да на кровлю ушел вверх по лесенке, дурочка!» — «Ну а рост, рост три метра?! Все же видели, все!» — «Да в темноте не то еще покажется!» — «По башке менты били? Котелок повредили — лечись!» — «Может, с газов все это, которыми нас? Что они там такое пустили на нас? Есть такие, с которых — видения». — «Да какие видения?! Ясен перец, что перец обычный, черемуха! Глотку жжет и глаза!» — «Все равно дядя Степа как минимум! Кто у нас такой рослый, кто знает?»
— Да ну хватит ла-ла! — еле сглатывает Степа клокотнувшую злость. — Дело кто будет делать? Ну вот чего такое было-то, чего?
— А, что ли, не было, Степаш?
— Ну было! Ну и что, так давайте назад повернем теперь, а?! Чтобы Гугель нас всмятку не дай бог своей пяткой железной. Ну вот кто, кроме нас, свой завод сбережет?! Может, Гугель?! Ау!
Растирают подошвы гранитную крошку. Угловатые кучи камней под ногой как на тормоз поставлены: нажимаешь — и туго скрежещут в колодках, рассчитанных на столетия службы, но нетнет и утопишь в пустоту педаль спуска рокочущей осыпи. Вверх по склону Магнитной горы черно-синей ночью карабкаются — кто давно уж ко взлету на лифте привык, на ракетоносителе, все другое уже не устраивает: слишком медленно, слишком настойчиво, оскорбительно напоминает о давно позабытой, отмененной телесности, о земном их замесе, из того же податливо-ломкого теста, что и все земнородные, — что еще не совсем они, не навсегда сведены к чистой власти, господству без телесного марева, без оболочки, что когда-то где-то способна испытывать притеснение трудностью — унижение вообще невозможностью получить сразу все и любое, про что только помыслишь: «мое». Очень длинный один, долгоногий, как цапля, нескладный — тот, кто первым идет и прицепами остальных за собой в гору тащит, — наступает на шаткую кучу, обрывается вниз, обдирая колени и локти, и подхватывают тотчас его берегущие руки, как ребенка огромного: «Все в порядке, Артем Леонидыч?»
И уже на вершине они, в полный рост свой пугающий распрямился «Артем Леонидыч», он же Гугель ночной, царь Магнитной горы, вечный бог всех окрестных пространств; вид на город открыт с верхотуры — вдоль реки по равнине размазанную лягушачью икру фонарей, окон многоквартирных домов и огней сортировочных станций в тьме кромешной падения свободного с самолетных небес — протяни и возьми, зачерпни — уместишь огневое скопление низовой этой жизни в горсти… тянет к самому краю Артем Леонидыч второго: «С фонарями сюда». К винтовому провалу карьера, в котором можно захоронить целый город, — в пропасть следующий шаг, в пустоту опрокинутой, врезанной в глубь земли многоярусной башни, по лекалам расчерченной, гармонической незаживающей раны колоссального взлома и добычи из матерых гранитных пластов. Свет сильных фонарей вылизывает срезы доисторических, ацтекских горизонтов, вниз спускается по круговым великанским ступеням, доходя до предела сужения, затопленного непроглядно-дегтярной донной тьмой.
— Вот отсюда, Ермо, начинался завод.
— Эх, чую, Темочкин, потащит нас на это дно вот этот комбинатик.
— Ты ничего не понимаешь. Что такое сталь? Сталь, сталь, металл и топливо — вот истинные деньги человеческого мира, вечно живые, вечно покупающие. Все остальное — резаные фантики. Только помыслить: миллиард — и вот он, миллиард. Это рассудок твой тебе вот этот миллиард дает в кредит. А вот это — порода. Кредитов она не дает. Природа только то тебе отдаст, что ты сам у нее сможешь взять. И квоты на добычу самые жесткие — повсюду упираешься в конечность и невосполнимость, и хоть обратно в шкуры одевайся, чтобы выжить.
— Что-то, Тема, тебя понесло в экологию.
— Не в экологии дело, а во власти над реальностью, которая прирастать должна, а не наоборот. А власть над пустотой прожранного — это не власть уже, а нищета. Вся денежная масса мира сегодня обеспечена реальными активами процентов от силы на десять — пятнадцать. Что мы сейчас имеем — цифры на счетах? Виртуальную сущность, которую мы бесконечно гоняем по миру, как лысого у себя в кулаке? Взяв комбинат, мы власть над плотью денег получаем, вот над причиной их возникновения, дебил.
— Охрененная власть! Всю жизнь о такой вот мечтал. Взять на прокорм сто тысяч ртов голодных, которые уже сегодня на куски порвать тебя готовы. И груду ржавого металлолома невхеренную, которую чтоб оживить — нет у нас таких денег сегодня вообще. Угля жрет, электричества немерено… — загибать начал пальцы, кляня аппетиты ненасытно прожорливой твари, махины, из-под которой им живьем уже не выбраться. — И от всего зависеть непрерывно: от нефтей, валютных курсов, банков, индексов, погоды, от ипотеки в штате Флорида и наводнения в Новом Орлеане. И с домнами ты ничего не сделаешь, со спутника не сбросишь на Багамы. Мы, Тема, были теми, кто имел бюджет Российской Федерации, а теперь нас, как тряпку, все будут крутить, чтобы этот бюджет оросить. Вот не готов я как-то на такие донорские жертвы.
— Что, надорвался уже, да? Струхнул, еще не вставив? — Рывком обернулся, давяще навис. — Вы вбили себе в голову, что можно только так, что либо ты баран, либо мясник, а человеком никогда не станешь. Хозяином своей земли, хозяином завода. Что те, кто что-то производит, пашет, — это рабочий скот, навоз, судьба у них такая. А ты, пока ты банк, имеешь все, эта система тебе сразу вываливает все, что пожелаешь: держит рублевый курс такой, который нужен нам для наших форвардов, и ГКО вот эти сраные печатает, чтоб завтра в собственном дерьме и захлебнуться… круговорот мертворожденных и бесплодных денег. Сколько можно гонять миллионы дохлых сперматозоидов? Ну насосешься под завязку, на разрыв. Такой же бесполезной тварью и останешься, навозом тем же самым, на который весь изойдешь, когда настанет срок удобрить собой землю. И нехера оправдываться тем, что по-другому ты не можешь, — иначе от кормушки отлучат. Это твой выбор, твой, надо ломать систему под себя, чтоб стало, как надо тебе, а не ей от тебя. Это мой завод, Дрюпа… Я родился в Могутове. Это моя земля, ее мой дед разведал и Сталину в зубах принес проект вот этого всего. Словно Сибирь Ивану Грозному… Не говорил, но думал непрерывно. С детства. У нас в детдоме на заборе была надпись — черной краской, огромными буквами — ТЫ БЕСПОЛЕЗЕН. И я ходил мимо нее два раза в день, и у меня одно стучало в голове, как дятел: я должен доказать. Открытие сделать там, изобретение, стать космонавтом — в термосферу выше всех… ну что еще тот мальчик мог себе представить? Сделать что-то такое, что могу один я. А потом нас, щенков, лет в двенадцать повели вот на этот завод — предназначая нам такое будущее, да, прекрасен труд советских сталеваров, бла-бла-бла, ну а куда еще девать нас было, беспризорных? В ПТУ. И я увидел льющуюся сталь, она стояла у меня перед глазами, вечно живая, вечно новая, как кровь, метаморфозы эти все расплавленного чугуна, и ничего я равного не видел этому по силе, вот по тому, как может человек гнуть под себя исходную реальность, — это осталось тут, в башке, в подкорке. Все, что я делал в своей жизни, еще и сам того не зная, я делал, чтобы откупить себе вот это все… Чего ты боишься, Ермо? Все потерять боишься? А что такое это «все»? Того, что жрать тебе с семьей будет нечего, боишься? Что дочку с сыном в первый класс не соберешь? Ты боишься за свой лишний жир. И поэтому надо купить комбинат за копейку и скинуть поскорее индусу за рубль. Что ж без толку горбатиться — лучше уж сразу в яму и баиньки.