Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Как правило, русских пленных использовали, чтобы хоронить мертвых, — писал Ги Сайер. — Однако у них, похоже, вошло в привычку обирать покойников… На самом деле, думаю, эти бедолаги обшаривали трупы в поисках пищи. Пайки, которые им полагались, были смехотворно малы… В отдельные дни они не получали ничего, кроме воды. Пленный, которого застали за грабежом убитого немца, подлежал расстрелу. Специальных расстрельных команд для этих целей не было. Офицер просто расстреливал преступника на месте». Такая обыденная жестокость повторялась на просторах России бессчетное количество раз. Макс Ландовски вспоминает: «Как-то зимой к нам пришел русский дезертир. Он был хорошо одет… На нем были валенки, тулуп и хорошая меховая шапка. И пока дезертир стоял перед нами, многие начали интересоваться его вещами. Один отобрал у него шапку, другой стянул с ног валенки, третьему понадобился тулуп. В результате парень остался стоять в одном нижнем белье. Потом лейтенант сказал, что его нужно отправить в тыл для допроса… Вскоре раздался хлопок. Наш солдат вернулся и доложил: «Приказание выполнено». Он застрелил пленного». «Мы подходим все ближе к Москве, — писал рядовой Г. в июле 1941 года. — Повсюду одинаковые картины разрушения… Всех попавших или сдавшихся в плен комиссаров и т. п. (так в тексте. — Прим. авт.) немедленно расстреливают. Русские поступают точно так же. Идет жестокая война». Война была и впрямь жестокой, но особого внимания заслуживает не эта первобытная жестокость, а отношение этого солдата к ней как к заурядному явлению. «Мы берем пленных, расстреливаем их — и все это за один день». Такая точка зрения часто появляется в солдатских письмах, выдавая невысказанное согласие с идеологическими задачами нацистов.
«Кто-то совершенно убедил русских, что немцы убивают всех пленных, — скептически писал гауптман Ф. М. из 73-й пехотной дивизии. — И они в это поверили». Но почему бы русским и в самом деле было этому не поверить? В конце концов, как признался в письме рядовой А. Ф.: «Мы тоже иногда видим повешенных. Это люди, позарившиеся на армейское имущество или шатавшиеся по лесам вместе с партизанами и совершавшие бандитские вылазки. Их оставляют висеть в назидание остальным на два-три дня». Война с партизанами отличалась особой жестокостью, вероятно, из-за того, что она превратилась в хаотичную борьбу, в которой обе стороны пренебрегали военными обычаями. Об одном из особенно мерзких случаев осенью 1942 года Ги Сайер вспоминал:
«Фельдфебель рассматривал что-то в развалинах избы. Мы увидели мужчину, прислонившегося в стене. Его лицо, наполовину заросшее всклокоченной бородой, было обращено к нам… На нем не было военной формы… Левая рука его была окровавлена. Из-под воротника тоже струилась кровь. Меня охватило смутное предчувствие беды. Голос фельдфебеля вернул меня к реальности.
«Партизан! — крикнул он… — Ты знаешь, что тебя ожидает!» Мы выволокли партизана на улицу. Лейтенант посмотрел на бородача. Тот явно был при смерти. «Кто это?»
«Русский, мой лейтенант. Партизан»…
«Ты же не думаешь, что я буду возиться с этой сволочью?»…
Он отдал приказ двоим солдатам, сопровождавшим его. Они подошли к несчастному, валявшемуся в снегу. Хлопнули два выстрела».
Такие обыденные проявления жестокости нередко случались на оккупированной территории России. «Партизаны затрудняли нам эксплуатацию железных дорог, поэтому нам пришлось принимать самые решительные меры, — небрежно признается железнодорожник К. Ш., словно рассказывает о походе на соседний рынок. — В случае нападения мы захватываем несколько человек из местного населения, особенно евреев, и расстреливаем на месте, а их дома сжигаем… Недавно с расстояния не более 50 метров имел возможность наблюдать, как конвоиры попросту расстреляли группу военнопленных». Поскольку каждый день поступали сообщения об убитых немецких солдатах, а находиться в сельской местности было небезопасно, рядовой Г. Т. признавал: «Любого, кого заставали ночью в лесу или на шоссе без документов, выданных соответствующими органами…» Видимо, из страха перед цензурой этот пехотинец предоставил адресату самому додумать наказание. Но, по мнению унтер-офицера А. Р., в войне в России были приемлемы даже самые жестокие меры. «В первую очередь приходится считаться с мелкими бандитскими вылазками, — писал он. — Не далее, как вчера, неподалеку отсюда русский в гражданской одежде застрелил немецкого офицера. Впрочем, за это была сожжена целая деревня. Эта восточная кампания несколько отличается от кампании на западе». Ефрейтор Г. Г. подвел черту: «В этой войне сражение идет скорее не между странами, а между двумя фундаментально различными идеологиями». И вновь все эти письма примечательны широко распространенным среди солдат согласием с этими суровыми и даже зверскими мерами, фактически означающим почти полное отсутствие какого-либо чувства протеста.
Фактически это безразличие само по себе можно рассматривать как выражение одобрения идеологических целей гитлеровского режима. Вот свидетельство еще одного солдата, в котором, пожалуй, не было ничего необычного. «Это случилось под Великими Луками, — вспоминает рядовой Ландовски. — Мы были на марше… Дорога шла через овраг… Мы остановились на дневку, и вдруг началась стрельба. Эсэсовцы согнали в овраг сотни три русских пленных и всех их расстреляли… Это произошло всего метрах в пятистах от места, где мы отдыхали. Но я видел убитых… Они лежали вповалку друг на друге… Я предположил, что их вели вместе небольшой группой, потому что они стояли довольно близко друг к другу. А потом по ним открыли огонь с обеих сторон. Из пулеметов». И какова же была его реакция на расстрел эсэсовцами русских военнопленных?
«Нам уже было ясно, что без последствий не обойдется. Что и с нашими пленными, попавшими к русским, будут обращаться точно так же… Оберет (полковник) Блунк, конечно же, был хорошим офицером. Он имел высокие награды, и оснований для беспокойства у него было меньше. Мне доводилось видеть, как он лично отправлялся на передовую, где стрелял из винтовки и кидал гранаты. И этот человек позволил повесить женщину. Я видел повешенную… Это была русская, и оберет приказал ей испечь хлеб… Может быть, она ответила ему: «Муки нет…» И хотя она больше ничего не сделала, ее просто повесили. Она висела на каком-то сарае рядом с улицей, и на табличке было написано по-русски, за что ее повесили. Она была молода».
Но он не сделал ничего, чтобы помешать. В конце концов, это сделал «хороший офицер», и как отмечал после войны Фридрих Групе: «Мы шли… всегда уверенные в том, что как хорошие солдаты мы должны исполнять нелегкий долг». Разумеется, умалчивая о том, что это был нелегкий долг перед нацистским режимом.
Скорые и жестокие расправы были вполне обычным делом. Матиас Юнг вспоминал, чем обернулась для русского мирного населения гибель восемнадцати немецких солдат в результате нападения партизан: «Вся деревня, все вокруг было уничтожено! Полностью уничтожено! Вместе с местными жителями, которые совершили нападение, со всеми, кто оказался в деревне. На каждом углу стояли пулеметы, и, когда все дома подожгли, любого, кто выбегал… По-моему, так им и надо!» Те мирные жители, кто не сгорел заживо, были расстреляны, но таков был характер войны в России — ничем не оправданная жестокость казалась вполне оправданной простому солдату. Фриц Харенберг вспоминал об одном из случаев неспровоцированной жестокости, который он наблюдал в Сараево. Неподалеку от его квартиры находилось еврейское кладбище, и однажды «туда вместе с нами приехали парни из войск СС… и гестапо. Кто-то рассказал гестапо, что на еврейском кладбище зарыты деньги и ценности. Гестаповцы согнали евреев и заставили их перерыть всю землю. Они много всего откопали, многое нашли». У него на глазах евреев собрали и заставили перекапывать их собственное кладбище — несомненно, это унижение было для них очень болезненным. Тем не менее Харенберг мирился с этим, согласился с официальным объяснением, что там были зарыты ценности, и вспоминал об этом случае лишь как о частичке повседневной армейской жизни, привычного распорядка.