Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Давление организованной государственной машины — ничто по сравнению с давлением убедительной аргументации. Я присутствовал в Польше на съездах представителей разных областей искусства, где впервые обсуждалась теория социалистического реализма. Отношение зала к ораторам, читавшим положенные доклады, было решительно враждебное. Все считали социалистический реализм официально навязываемой теорией, приводящей к жалким результатам, что доказал пример искусства России. Попытки вызвать дискуссию не удавались. Зал молчал. Обычно находился один отважный, который предпринимал атаку, полную сдержанного сарказма, при молчаливой, но явной поддержке всего зала. Ответ докладчиков уничтожал атакующего значительно лучше проведенной аргументацией, а чтобы она была еще убедительнее, в ней содержались весьма конкретные угрозы, касающиеся карьеры и перспектив строптивца. Вот схема: аргументировать и создавать необходимые условия силой. Кремень и огниво. Молот и наковальня. Ожидаемая искра появится. С математической уверенностью.
Читать по лицам слушателей на этих съездах было не слишком легко, потому что привычка маскировать свои чувства уже достигла известной степени совершенства. Однако можно было читать по ним в достаточной мере, чтобы заметить быстро сменяющие друг друга настроения. Гнев, страх, изумление, недоверие, раздумье. У меня было ощущение, что я наблюдаю зрелище коллективного гипноза. В кулуарах эти люди могли потом смеяться и острить. Но гарпун брошен и попал. Куда бы они ни двинулись, они будут нести в себе острие. Считаю ли я, что диалектика докладчиков была неотразима? Да, отразить ее было невозможно, если не вести кардинальную дискуссию о методе. К такой дискуссии никто из присутствовавших не был готов. Вероятно, это была бы дискуссия о Гегеле, которого эта аудитория, состоявшая из художников и писателей, не читала[20]. Впрочем, если бы даже кто-то захотел с этим выступить, ему бы не позволили говорить. Дискуссия на подобные темы ведется — и то со страхом — только в самых высших кругах мудрецов.
На примере съездов людей искусства видна диспропорция между вооружением теоретика и тех, кого он должен соответствующим образом обработать. Это поединок танка с пехотинцем. Не то чтобы каждый теоретик был очень интеллигентен и образован. Однако на те утверждения, которые он высказывает, работала мысль учителей и комментаторов. Каждая фраза — крепкая и афористичная, что является заслугой не данного теоретика, а произведений, по которым он учился. Его слушатели перед этой махиной совершенно беспомощны. Они могли бы, правда, выдвигать аргументы, почерпнутые из житейских наблюдений, однако это так же не рекомендуется, как углубляться в фундаментальные проблемы, забронированные для Высочайших. Сражение теоретика с публикой происходит на бесчисленных собраниях профсоюзов, молодежных организаций, в клубах, на заводах, в учреждениях, в деревенских избах, на всем пространстве обращаемой в истинную веру Европы. И не подлежит сомнению, что теоретик выходит победителем из этих состязаний.
Не следует поэтому удивляться, если писатель или художник усомнится в целесообразности сопротивления. Если бы он был уверен, что вещь, над которой он трудится вопреки официально рекомендованной линии, имеет нетленную ценность, он наверняка решился бы, он не заботился бы о том, чтобы печататься или выставляться. Он трудился бы над такой вещью в перерывах между мелкими работами для заработка, приносящими ему деньги. Однако он думает — в большинстве случаев, — что такая вещь была бы художественно слабой, — в чем не слишком ошибается. Как я уже сказал, исчезли объективные условия. Объективные условия, необходимые для создания художественного произведения, — это явление, как известно, сложное: нужна определенная публика, возможность контакта с ней, соответствующая атмосфера и — самое важное — свобода от внутреннего, непроизвольного контроля. «Я не могу писать так, как хотел бы, — признался мне молодой поэт, — в мой собственный ручей впадает столько притоков, что, едва я перегорожу плотиной один из них, уже ощущаю второй, третий, четвертый. Нахожусь посредине фразы и уже подвергаю эту фразу марксистской критике и воображаю себе, что скажет теоретик X или Y, — и кончаю фразу иначе, чем должен был ее кончить».
Именно эта внутренняя невозможность — сколь бы парадоксальным это ни показалось — убеждает интеллектуала, что правота на стороне более совершенного — ибо единственного — Метода. Потому что его подтверждает опыт. Диалектика — предвидеть, что дом сгорит, а затем разлить бензин возле печки. Дом горит, мои предвидения подтвердились. Диалектика — предвидеть, что художественное творчество, не согласующееся с социалистическим реализмом, не будет иметь никакой ценности, а затем поместить художника в условия, в которых такое творчество не имеет ценности. Предвидения подтвердились.
Пример из поэзии. Кроме поэзии политической, позволяется и лирическая поэзия, при условии, что она: 1) светлая, 2) не содержащая элементов мысли, которые выходили бы за пределы общепринятого (на практике это означает описания природы и чувств к близким людям), 3) понятная. Поскольку поэт, которому не позволено мыслить в стихотворении, автоматически склоняется к шлифованию формы, его обвиняют в формализме.
Не только литература и искусство стран народной демократии подтверждают интеллектуалу, что иначе быть не может. Вести, которые проникают с Запада, утверждают его в этой уверенности. Западный мир — это мир из романа Виткевича. Количество сексуальных и философских аберраций у них там невероятное. Эпигоны подражают эпигонам, прошлое подражает прошлому. Этот мир продолжает существовать так, как будто не было Второй мировой войны. Все это великолепно известно умственным кланам в Восточной Европе — но известно как пройденный этап, на который нечего оглядываться. Если новые задачи и проблемы тяжелы и многие под этой тяжестью сломаются, то, во всяком случае, это задачи и проблемы более современные, а дисциплина мысли и постулат простоты представляют собой нечто несомненно ценное. Работа действительно выдающихся ученых и художников на Западе ускользает от внимания здешнего интеллектуала, а из более новых имен здесь знают только «демократов» (это деликатная перифраза, означающая, что речь идет не о язычнике[21]). Компенсацией за все страдания становится уверенность, что ты принадлежишь к новому миру, который побеждает, хоть это мир не столь удобный и не столь радостный, как в пропаганде.
Успех. Таинственность политических шагов, решения о которых принимаются наверху, в далеком Центре; атмосфера богослужения, понижение голоса до шепота, когда речь идет о действительно высоких инстанциях; беспредельный простор Евразии, где целые народы могут раствориться без следа; многомиллионные армии; эффективность террора; изощренность диспутов (те, что на самом деле управляют, — философы: конечно, в смысле не традиционной философии, а диалектики); перспектива овладеть всем земным шаром; огромные массы сторонников на всех континентах; хитроумность лжи, всегда выращиваемой из зернышка правды; презрение к философски необразованным противникам и к их буржуазной, а стало быть, детерминированной происхождением неспособности к мышлению (классы, осужденные на гибель законами истории, гибнут потому, что их поражает паралич разума); постоянное и систематическое продвижение на запад границ Империи; нигде больше в мире не встречающиеся расходы на цели научных исследований; работа, подготавливающая к управлению всеми народами мира. Разве этого мало? Достаточно, чтобы увлечь интеллектуала. Так рождается в нем исторический фатализм. «Я ставлю на эту лошадь, — признается он цинично в минуту искренности. — Это хорошая лошадь. На ней можно далеко уехать».