Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Или Чехов… Вот если на том уровне нервов, как Боровский делал «Иванова»… Вы, правда, мне сказали, что сейчас вы не очень на это реагируете, а я по привычке реагирую очень сильно. Я не знаю, как сейчас. Но это были ветки трагедии, это была усадьба, заваленная и заколоченная смертью, заваленная, причем ветки эти просто гвоздями набиты были на стены дома. Страшная безнадежность…
Вот мы когда-то… Был такой режиссер замечательный в Грузии, может, вы от меня слышали, Михаил Туманишвили, друг моих родителей и очень хороший режиссер, основатель Театра киноактера. Очень хороший режиссер, нежный, мягкий, театральный абсолютно… Он меня позвал делать «Вишневый сад». Давно… Я помню, мы с ним ходили по Тбилиси, и он мне говорил: «Да вишневого сада уже нету, только ветки хрустят под ногами, просто ходишь и хруст раздается, это все миф. Какой сейчас вишневый сад? Вот давай сделаем просто: все завалено сухими ветками, каждый шаг – по хрустящим веткам, как валежник в лесу, только это вишневые деревья. И стоят какие-то банки, тазы, и сверху протекает, вода капает все время». Это было страшное время в Тбилиси, темное, опасное, нищее. Вот я подумал тогда… Я запомнил это. Мы спектакль так и не сделали, но этот разговор я запомнил… Он старый человек был тогда уже, опытный. Его выгнали из одного театра, он создал другой, и вот это его последний спектакль. Они уже на пределе своего существования были, лет пятнадцать работали в этом Театре киноактера. А пятнадцать лет – я уже сам теперь знаю – это предел. Когда он говорил, я видел такую печаль, такую страшную печаль: какой вишневый сад? Это миф распродается. Вот это и была «косточка».
Катя и Валя, мы не дошли с вами до ясности, мы повторим обязательно с вами… Мы вернемся.
Катя и Валя. Угу.
Крымов. Я не знаю, как у вас ощущение, но у меня осталось впечатление – я перед вами, с вами, выстругиваю эту косточку, понимаете? Я ее должен после наших разговоров выстругать, эту косточку. И показать ее вам, показать, что она есть. И ей мерить, через нее должны пройти все токи, все ниточки, фактуры материалов и пространства и какие-то ключевые мизансцены… Это должна быть идея. Вот я бы вышел после Хармса и подумал бы: «Господи боже мой, какой странный человек, какой странный непредсказуемый человек!» Смертник. Смертник… Почему он смертник? Загадка. Загадка. Конечно, жизнь страшна, в которой он жил, но не все так себя вели. Просто смертник. Как и Мандельштам. Ну, с Мандельштамом там, наверное, еще и другая история. Про это интересно было бы порассуждать… Вы понимаете, о чем я говорю, да? То есть эта косточка, она у всех разная, у всех заданий она разная. У всех заданий разная. Найти ее, пропустить через нее все наши дальнейшие действия, и, если она выстругана правильно, если она найдена и понята правильно, тогда вперед… Я должен сказать себе: «Я хочу сделать вот такого Чехова, вот именно такого Чехова. Я хочу сделать вот такого Хармса». И неважно, что я делаю: «Случаи», «Старуху» или «Елизавету Бам». Или, я не знаю, пьесу про дружбу этих трех людей, трех мушкетеров – Хармса, Олейникова и Введенского. Только мушкетеры всех побеждали, а тут их всех взяли – раз! – и прихлопнули, как мух. Вот и все. И кардинал победил. И очень просто. Такие мушкетеры… Они же действительно мушкетеры… Что такое обэриуты? Это чушь собачья, ну просто чушь собачья. С точки зрения кардинала. Ну что такое обэриуты, ну? Это какое-то, ну я не знаю, как… не знаю… ослиный хвост. То есть это не чушь, конечно, это колоссальная какая-то ступень искусства и размышления по поводу искусства, но как бы и ослиный хвост… для кардинала. Что? (Хлопок.) И нет ослиного хвоста… А что здесь было? А здесь был ослиный хвост. А, ну ладно, пошли-пошли дальше… Странные, нарывающиеся камикадзе…
Лермонтов. Ребята, я хочу увидеть такого Лермонтова… Мне неважно, красивая Мери или нет, мне неважно многое. Мне важно, что Вера его любит. Вот Вера рядом с ним. Есть женщина, которая его любит. Это вообще-то чрезвычайная редкость. А он, блин, суп на скатерть выливает, капризничая. Как Мартын вчера сказал. Пацан, который выливает суп на скатерть. Испорченный семейный ужин. Забияка. Невыносимый. А она его любит. Мудрая женщина, которая его любит очень, и, наверное, есть за что его любить, не просто же так, за эполеты? А за что-то… То есть что-то в нем есть, что-то он имеет кроме своего дурного характера, своего каприза, своей какой-то как бы Богом спроектированной обреченности… Он спроектирован так. Он спроектирован как астероид, знаете, который сгорает. Он летит и сгорает. Он сгорел в двадцать шесть лет. Чтобы Пушкин при всех его романах, отбивании жен, бросании, чтобы он кому-то жизнь испортил? Такого я не слышал. Я много про него читал. Чтобы он жизнь испортил? Анна Петровна Керн потом его боготворила всю жизнь, она стала его другом, она приходила к нему, когда он уже женат был. А он, в общем-то, ее бросил, что называется. И многих. И со всеми переписывался, и со всеми дружил. А этот почему-то вот… Мартын вчера сказал, что он кого-то оскорбил, женщину какую-то, опозорил, был сослан… Пушкин как-то не опозорил никого. Не опозорил, странно, да? Другое вещество. Лермонтов – это сломанный Пушкин. Интересно. Для меня это ужасно интересно. Вы понимаете, да, про что я вообще? Когда вас не видишь рядом, то заводишься от своих мыслей…
Ладно, возвращаемся к Кате и Вале… Пушкин и Толстой.
Толстой! Боже мой! С этой бородой надо сродниться. Надо запах ее почувствовать. Надо вот, я не знаю, купить паклю на рынке, знаете, вот эта, которой водопроводные краны обматывают, чтобы вода не протекала… Купить ее в большом пучке таком и засунуть туда лицо. И вдохнуть. Вот запах Льва Толстого. Потому что натура, понимаете? Потому что неприятно. Я не думаю, что это был какой-то божественный запах, хотя, может, он одеколон использовал, черт его знает. Но вообще-то такая бородища – засунуться туда и понюхать – ёклмн! Вот просто пакля, вот пакля. Такой сантехник какой-то. Нужно сродниться, вдохнуть запах великого человека. Который написал, как Хаджи-Мурат на лошади скакал… Неважно, про что… Или там про Наташу Ростову, сидящую