Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но она забыла еще об одном показателе: о той легкой и свободной поэтической дикции, которая свойственна лирике Шелли.
Заботясь главным образом о формальном соблюдении всех имеющихся в подлиннике ритмических схем, она пыталась втиснуть в эти железные рамки всю сумму поэтических мыслей и образов Шелли, воссозданных в русском стихе. Для русского стиха эти рамки так тесны, что переводчице – хочешь не хочешь – приходится комкать его, кромсать и ломать, чтобы он хоть как-нибудь втиснулся в них.
Меркурьева безжалостно втискивает стих за стихом в несгибаемые схемы просодии Шелли и даже не желает заметить, что каждый стих после такой операции оказывается исковерканным до смерти, что в нем нет уже ни живого дыхания, ни живой красоты! И подумать только, что такие обрубки выдаются за стихотворение Шелли:
Увы! Любовь ли, чьей улыбкой мир сияет,
Изменит, если в нем ей лгут.
Страх и надежды —
Увы, Любви![72]
И этих обрубков тысячи. Вся книга – сплошная мертвецкая, где в виде обескровленных и бездыханных калек лежат перед вами в неестественных позах те стихи гениального мастера, которые вы с детства любили за их непревзойденную красоту и гармонию. У Шелли, например, говорится:
В священных Афинах близ храма Мудрости
стоял алтарь Сострадания, —
а переводчица, вжимая эти строки в неподатливые (для нее) схемы ритма, делает из них вот такую нелепицу:
В Афинах – Мудрость славословь (?),
И рядом – Жалости алтарь[73].
Отсутствие смысла не страшит ее: были бы выполнены формалистские требования!
Такой перевод можно поручить электронной машине, от которой, конечно, никто и не требует, чтобы она передала поэтическое очарование подлинника. Да и машина, я думаю, лет через пять настолько усовершенствуется, что будет переводить куда лучше.
Шелли, как и Байрон, ненавидел всем сердцем реакционного диктатора Англии лорда Каслри (которого у нас именуют Кэстлрей или Кэсльри). Союзником лорда Каслри был принц Георг (будущий король Георг IV). В 1819 году Шелли посвятил этим врагам демократии злую сатиру «Подобия» («Similes»). В сатире есть, между прочим, такие стихи:
«Как акула и морской пес, притаившись у [берегов] островка в Атлантическом океане, подстерегают корабль, нагруженный неграми, и дебатируют между собой об этом грузе, морща свои красные жабры…» и т. д.
И вот что остается от всей этой системы образов:
Как бы (?) парочка (!) акул,
Не сменяясь с зорких вахт,
Где под океанский гул
Бриг невольничий мелькнул,
Обсуждают вкусный фрахт…[74]
Пропал островок в Атлантическом океане, пропал морской пес, пропали красные жабры, пропало все, что делает эти стихи столь конкретными, и вместо того появился какой-то «гул» и какие-то «зоркие вахты», причем невозможно представить себе, чтобы музыкальнейший из английских поэтов мог прибегать к таким какофоническим рифмам, как «вахт» и «фрахт».
Но все же здесь есть хоть подобие той интонации, которая свойственна человеческой речи, а вот как звучит у Меркурьевой начало этой сатиры:
Как родимый лес (?) иль парк (!)
Двое воронов рожком
Оглашают: карк да карк —
Чуть пахнет полдень жарок (?)
Человеческим душком.
Здесь скаредная теснота фразеологии дает себя чувствовать в каждой строке. В подлиннике сказано следующее:
«Как два голодных ворона, сидящих на одном из дедовских дубов и громко трубящих в трубу, когда они учуют полуденный запах свежего человечьего мяса…» (of fresh human carrion).
Можно ли представить себе более корявую фразу, чем четвертая строка этой строфы:
Чуть пахнет полдень жарок.
В подлиннике правильный хорей:
When they scent the noonday smoke.
Втискивая эту фразу в соответствующую схему стихового размера, переводчица не только обкорнала ее смысл, но нечаянно сломала ту клетку, куда она пыталась вогнать ее[75].
Служение фетишу эквиритмии и эквилинеарности привело Меркурьеву к затрудненной, бездушной и сбивчивой дикции, столь непохожей на дикцию подлинника. Эта затрудненная дикция происходит по большей части от чрезмерной компактности слов, допускаемой переводчиком в каждой данной строке перевода. Какая уж тут музыкальность, какая уж тут естественность живых интонаций, какая уж тут поэтичность, если слова перевода насильственно втиснуты в такие тесные схемы, куда втиснуть их никак невозможно.
Возьмите, например, эту страшную строчку:
Как тех, кто пал, не наш – сквозь стон.
Ради того чтобы втиснуть столько слов в один стих, переводчица сделала каждое из них односложным, и получилось восемь односложных слов подряд, что уже само по себе отвратительно для русского уха, так как придает всей строке антипесенную, сухую обрывчатость. Такие слова-коротышки, превращая стих в скороговорку, лишают его той широты, которая свойственна русской напевной поэтической речи. А поэтичность есть тоже один из немаловажных критериев при оценке точности того или иного перевода стихов. Если вы с максимальной точностью передадите каждое слово текста, но не передадите его поэтичности, достигнутая вами точность будет равняться нулю.
Тут-то и начинаешь понимать, что даже наименее удачные из переводов Бальмонта, те самые, которые только что казались тебе такими плохими, в тысячу раз выше буквалистских переводов Меркурьевой.
У Шелли есть знаменитый шедевр —
One word is too often profaned
For me to profane it,
One feeling too falsely disdained
For thee to disdain it.
Бальмонт, сильно отдаляясь от подлинника, перевел эти строки так:
Слишком часто заветное слово людьми осквернялось,
Я его не хочу повторять.
Слишком часто заветное чувство презреньем встречалось,
Ты его не должна презирать[76].
Ритм передан неверно: в подлиннике – амфибрахий, а в переводе – анапест. И все же это стихи: они певучи, они поэтичны, в них безупречная музыкальная дикция, так как их перевел подлинный поэт; здесь Шелли не кажется таким жалким заикой, каким он встает перед нами из более «точных» переводов Меркурьевой.
Поучительно сравнить бальмонтовский перевод этой строфы с переводом Пастернака:
Опошлено слово одно
И стало рутиной.
Над искренностью давно
Смеются в гостиной[77].
VII
Внешнее сходство перевода с подлинником вовсе не служит свидетельством, что это перевод доброкачественный. Очень верно говорит о таких якобы точных переводах