Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Осудят его? — спросил Костенко. — Или все же на поруки передадут?
— Какой судья попадется, — сказал Садчиков. — Раз на раз не приходится.
— Это будет идиотизмом, если парня посадят, — сказал Росляков. — Тюрьма — для преступников, а не для мальчишек.
— Какой он м-мальчишка? — возразил Садчиков. — Сейчас мальчишка кончается лет в тринадцать. Они, черти, образованные. С-смотри, как он стихи читает! Словно ему не семнадцать, а все тридцать пять.
— Ну и хорошо, — сказал Костенко, — жизни больше останется.
— Это как? — не понял Садчиков.
— А так. Чем он раньше все поймет и узнает, тем он больше отдаст — даже по времени. Они сейчас отдавать начинают в семнадцать лет, на заводе, со средним образованием, а мы? Только-только в двадцать три года диплом получали. Потом еще года два — дурни дурнями. Диплом — он красивый, да толку что, если синяков себе еще на морде не набил…
— Жаргон, жаргон, — сказал Садчиков. — «Морда» — это ч-что такое?
Росляков засмеялся и ответил:
— Это лицо по-древнерусски.
— Нет, а правда, — продолжал Костенко, заряжая пистолет, — вон Маша моя… Три года на заводе поработала, а сейчас ее можно с пятого курса без всякого диплома на оперативную работу брать.
— Во дает! — усмехнулся Росляков. — Как жену аттестует, а? Скромность украшает человека, ничего не скажешь.
— Так я ж не о себе.
— Муж и жена, — наставительно сказал Валя, — одна сатана. Будешь спорить?
— Спорить не буду.
— То-то же…
— Нет, не «то-то же», — усмехнулся он. — Я не буду спорить, потому что пословица есть: «Из двух спорящих виноват тот, кто умнее».
— Во дает! — повторил Росляков.
— Ладно, пошли Читу ловить, — сказал Костенко и подтолкнул плечом Рослякова, — а то у тебя сегодня настроение, как у протоиерея Введенского — только б дискутировать…
Они шли по улице Горького вразвалочку, два модно одетых молодых человека. Шли они не быстро и не медленно, весело о чем-то разговаривали, заигрывали с девушками, разглядывали ребят и подолгу топтались около продавцов книг. Со стороны могло показаться, что два бездельника просто-напросто убивают время. Походка сейчас у них была особенная — шаткая, ленивая, ноги они ставили чуть косолапо, так, как стало модным у пижонов после фильма «Великолепная семерка». Около «Арагви» к ним подключился третий — оперативник из пятидесятого отделения. Костенко оглядел его костюм и спросил:
— Ты что, по моде тридцать девятого года одеваешься? И еще шляпу напялил. Сейчас на улице двадцать градусов, а твоя зеленая панама за километр видна.
— Так я ж для маскировки, — улыбнулся оперативник. — Нас еще в школе учили, что шляпа меняет внешний облик до неузнаваемости…
— Для маскировки пойди и сними ее.
— И брюки поменяй, — предложил Валя, — а то у тебя не брюки, а залп гаубицы. Такие брюки сейчас уже не маскируют, а демаскируют.
— Не обижайся, — сказал Костенко, — он дело говорит. Мы здесь будем бродить, ты нас найдешь. А то сейчас ты как на маскарад вырядился: «мастодонт-62»…
Ленька сидел уже полчаса, а писать сочинение все не начинал. Была вольная тема: «Героизм в советской литературе»; были темы конкретные: «Образ Печорина» и «Фольклорные особенности прозы Гоголя».
Лев Иванович несколько раз проходил мимо Леньки, а потом, после получаса, заметив, что парень до сих пор не взял в руки перо, остановился рядом с ним и тихо спросил:
— Леонид, в чем дело? Вольная тема специально для тебя.
Ленька взял ручку и обмакнул перо в чернильницу.
«Для меня, — зло подумал он, — черта с два! Я не могу писать эту тему. Это будет подлость, если я стану писать ее. Это будет так же подло, если в глаза человеку говорить одно, а за глаза другое. Почему он сказал, что это для меня? Он не должен был так говорить. Даже если он добрый, все равно он не имел права говорить мне это. Надо писать про Печорина. Или взять и написать про самого себя. Про то, что со мной было, и как я шел с убийцами в кассу, и как я молча стоял у окна, вместо того чтобы орать и лезть на них. Вот о чем я должен писать. И напрасно я провожу аналогию между Печориным и собой. Тот был честным человеком, а я самая последняя мелкая и трусливая дрянь».
Но он стал писать про героизм в советской литературе. Он писал быстро, ему было ясно, о чем писать, и он знал, что должен сделать, чтобы не считать себя потом негодяем и двурушником.
Он сдал сочинение первым и сразу же пошел искать автомат — позвонить на Петровку…
— Слушай, Росляков, а опер был прав: без шляпы довольно трудно. Тебе напекло затылок?
— У меня нет затылка, — ответил Костенко с достоинством, — у меня, простите, две макушки на том месте, где у прочих затылок.
— Ну, извини, — сказал Росляков.
— Да нет, ничего, пожалуйста…
— Две макушки — это к чему? К счастью? Умный ты, значит, да?
— Именно. Два затылка свидетельствуют о незаурядности личности…
Они ходили по улице Горького уже часа четыре. Асфальт стал мягким, зной дрожал в воздухе. В мелких брызгах — улицу часто поливали неповоротливые, как броневики, и такие же пузатые автомобили — играла синяя радуга. Улица жила веселой и шумной жизнью. Быстрые студентки, негры, растерянные, сбившиеся в кучу транзитники с вокзалов, продавцы книг, домохозяйки с набитыми сумками, школьники, девушки из магазинов, выбежавшие на перерыв в синеньких, дерзко открытых халатиках, индусы в высоких тюрбанах и с пледами через плечо — вся эта многоликая масса людей шла мимо и рядом, и надо было не только радоваться, глядя на эту шумную и веселую толпу, но все время быть настороже, надо все время приглядываться — нет ли сине-красного шрама на лбу, нет ли большого рта, яркого, словно накрашенного помадой; надо было приглядываться к каждому мужчине среднего роста, который шел в темных очках и в кепке, потому что и Рослякову, и Костенко, и Садчикову казалось, что Чита будет обязательно в темных очках и в кепке, чтобы скрыть шрам на лбу. Им казалось так, потому что они долго сидели и перечитывали все показания о Назаренко, о его трусости и хамстве, о его страсти к ресторанам и к дешевой показухе, о его врожденной интуиции, осторожности и — вместе с тем — наглости.
Он обязательно должен появиться здесь, среди шума и веселья. Он должен играть перед самим собой в таинственный героизм. А такой героизм всегда нуждается в зрителях и в острых ощущениях. Один на один такие «герои» предают друг друга, выкручиваются, стараясь свалить все на другого, плачут и впадают в истерику, они кричат и воют, проклиная все и вся.
Если бы Чита почувствовал за собой «хвост», если бы он хоть на минуту решил, что засыпался, то наверняка — в этом муровцы тоже были убеждены — пришел бы к себе домой, а скорее всего на квартиру к своему длинному другу, и заперся там, пережидая грозу.