Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На эстраде утомительно долго нес несусветную чушь наш «конферансье» Пахач, попавший в лагерь, кстати сказать, за болтливость – он любил рассказывать антисоветские анекдоты.
– Я не могу… – прошептала Женя. – Я не могу стоять…
В этот момент раздались знакомые звуки баяна. Пошел наш номер. Женя, тряхнув головой, собрав последние силы, стремительно выбежала на эстраду. Я видел, как она добежала до противоположных кулис, повернулась и, раскинув руки, медленно пошла вокруг сцены, грациозно, как всегда, покачиваясь и улыбаясь своей светлой, милой улыбкой.
Женя была «молодым матросиком», я же выступал «кочегаром». Мой костюм и лицо были испачканы сажей, волосы взлохмачены, в руках я держал ведро.
Дождавшись, когда Женя обошла полный круг, я взял с пола ведро и выскочил на сцену. Мое появление, как всегда, было встречено хохотом.
– Братишка! Давай! Жми! – кричали непосредственные зрители.
запел я глупую песню.
– Давай! Жми! – орала публика.
Темп танца все ускорялся и ускорялся. Я видел довольные, расплывшиеся в улыбках лица Вольнова и Кукушкина, видел обращенный ко мне с тоской и мольбой взгляд Жени, и у меня появилось страстное желание запустить ведро в первый ряд зрителей. Но в эту минуту Женя упала, гулко стукнувшись головой о доски эстрады. Я подбежал к ней и наклонился.
Смех мгновенно стих.
Я поднял ее на руки и понес за кулисы.
– Чегой-то она? Эй! – кричали зрители.
Я остановился и сказал в наступившей тишине:
– Нельзя ей было танцевать. Она больная совсем.
С помощью баяниста я понес Женю в барак.
– Чего ж больную заставляете?
– Сердца у вас нет… сволочи!
– Расшиблась, наверно! – шумели заключенные, расходясь по баракам.
…Я сидел возле больной и смотрел на нее. Женя тяжело дышала, закрыв глаза. Плотно сжатые губы странно кривились. И понял я тогда, что не дожить ей до радостного дня, не дожить последних трех месяцев, что оставались ей до освобождения.
Понял я, что скоро еще одну мученицу примет в ледяные объятия чужая зырянская земля и споют Жене сосны о небесном счастье, которого она на земле так и не увидала за свою короткую жизнь…
…Этот день на всю жизнь останется в моей памяти.
На выжженном бледновато-сером небе плавится солнце. Ни облачка. По тайге густо плывет лесной перегар – пьянящая голову смесь запахов трав, цветов, смолы. Уныло пересвистываются в кустах разомлевшие от жары синицы. По широкой просеке трассы там и тут видны согбенные фигурки людей с лопатами и тачками в руках. Залитые солнцем, янтарно желтеют песчаные срезы забоев.
Я лениво нагружаю тачку песком и искоса поглядываю на товарищей, ожидая условленного сигнала. Лопата валится из рук. «Убьют… не надо… не стоит» – мелькает мысль. Но сильнее и властнее этой мысли звучит другая – это даже не мысль, а лишь одно слово, огненное, пламенное слово «свобода»…
Нас пять человек, готовых рискнуть жизнью за это пламенное слово: тридцатипятилетний инженер Фомин, осужденный на 7 лет за антисоветскую агитацию, рослый и сильный, чуть седеющий; бывший наборщик типографии «Правда» Иван Михайлович Крутиков, десятилетник, угрюмый и молчаливый, вечно тоскующий по жене и дочке, с которыми разлучил его жестокий приговор спецколлегии; уркаган Васька Чуб, мелкий воришка и мелкий человек, циник, матерщинник, отлично танцующий воровскую чечетку; двадцатисемилетний жулик-налетчик Цыган, высокий красивый парень, сорви-голова, за плечами которого четыре рискованнейших побега из концлагерей; и я…
Все пять человек, Фомин, Цыган, Крутиков, Чуб и я, – все мы работаем рядом в одном «звене».
Последние приготовления. Вывалив землю из тачек в насыпь, прикатываем пустые тачки в забой и собираемся все вместе. Отстал Крутиков. Дожидаемся. Вот подошел и он.
Забой наш находится посреди бригады. На том и другом конце бригады угрюмо сидят на пеньках двое конвойных, положив на колени винтовки. Шагах в пяти от одного из них горит костер – для «прикурки». Забой на бугре, неглубокий, в половину человеческого роста, за бруствером – скат, поросший можжевельником и дикой смородиной, и сразу за кустами – темная стена тайги – наша надежда.
– Пора, Цыган… не томи… – вполголоса шепчет Фомин, – не томи… давай сигнал.
Он бледен, и я вижу, как дрожат его руки.
На загорелых щеках Цыгана судорожно играют желваки. Карие миндалевидные глаза холодны и внимательны. Он все еще что-то прикидывает, соображает. Я знаю, что он не трус, но вижу, хорошо, ясно вижу, что и он сильно волнуется.
Справа сосредоточенно копает землю молодой армянин Сафариан. Он посвящен в тайну и дал согласие помочь нам, отказавшись, однако, наотрез участвовать в побеге. Он и бесконвойный возчик Митрич – единственные, кто знают о нашем предприятии. На Сафариане задача – отвлечь внимание хотя бы одного стрелка. Митрич взялся тайно отвезти на 86-й пикет, на условленное место, наши мешки с «вольной» одеждой и продовольствием. (Митрич развозил на телеге по трассе мотки с проволокой для новой линии телефона.)
Цыган кашлянул. Сафариан поднял голову, не переставая орудовать лопатой. Цыган подмигнул ему, неловко и как-то чересчур быстро. Сафариан неторопливо свернул цигарку и пошел к костру. Я понял, что сигнал к побегу подан.
– Следить… готовьсь… – отрывисто прошептал Цыган.
Лопата вывалилась из моих рук и звякнула о камень.
Нервы сдавали. Я ничего не соображал. Обернувшись на миг, я увидел, как Сафариан подошел к костру, и услышал его спокойный вопрос, страшный в своей обыденности:
– Стрелок, разреши прикурить…
– Валяй…
Сафариан достал из костра уголек и, катая его в ладонях, встал во весь рост, заслонив нас спиной на какое-то время от глаз «стрелка». И в ту же секунду раздался чужой, с хрипотцой голос Цыгана:
– Пошел!..
Я еще видел, как Цыган, упершись руками о край забоя, легко и плавно первый перекинул свое тяжелое тело за бруствер. Потом я уже видел только то, что было прямо передо мной. Помню, что земля обломилась под моей правой рукой (надо было опереться дальше от края), и я чуть не упал. Взлетев на бруствер и шагнув с него вниз, я споткнулся, не удержался и покатился через голову под яр, приминая траву и царапая колючками лицо. Тогда захлопали выстрелы. Один, другой, третий… И пошло, и пошло, и пошло!