Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ну-с, спросил себя № 1, и ты будешь утверждать, что такая поганая суета и полное безобразие – и вся любовь?
Нет, отчего же, ответил он себе, пожалуйста: прожили почти до золотой свадьбы, никогда друг другу не изменяли, он подчинялся безропотно весьма вздорному ее характеру, содержал исправно семью и ходил за хлебом утром, до работы, и почти все эти годы жалел, что однажды, в давней командировке, постоял перед дверью, за которой ждала, точно ждала, случайная знакомая по гостиничному буфету, веселая крупная блондинка с прелестными глазами невероятного сиреневого оттенка, постоял-постоял, да так и не зашел, и от этого воспоминания на миг возникала такая страшная ненависть к жене…
Так что же, что же это такое, мысленно заорал № 1, как же можно жить в этой жизни, где все, абсолютно все пронизано, словно бетон ржавой витой арматурой, этой проклятой любовью, которую ни теоретически определить, ни эмпирически удовлетворительно описать по основным признакам, ни даже от обратного нащупать – что же, хотя бы, не есть любовь?!!
Успокойся, не ори, мысленно оборвал себя № 1. Ну, нет любви. Можно это вытатуировать на плече. А развитие тезиса в такую наручную татуировку, конечно, не уместится, но его следует запомнить: любви нет, а есть только стремление любить.
От юношеского томления до старческого безумия.
От барахтанья всех со всеми до тонких измен.
И разврат есть не что иное, как попытка покончить с самой этой идеей, с идеей любви, развенчав ее, сделав все, чтобы свести ее к чепухе, к осязанию, но ничего не выходит и у разврата.
Такова любовь, решил № 1 в тот раз, и в природе есть и другие подобные явления. Истина, например, или абсолютный вакуум, или еще какой-нибудь абсолют. Или даже известная каждому дефективному линия горизонта, черт возьми, – вот она, но поди-ка достань. Пришел туда, где полчаса назад небо, высокое небо сходилось с грязной землей – да, грязная земля есть, вот тянется полуметровой глубины колея от грузовика и догнивает серо-желтая прошлогодняя трава по обочине, а небо далеко-о, и в нем колышется, расползаясь на волокна, ватный тампон облака.
И № 1 бросил – и на этот раз, заметим, как всегда, ничего не придумав, потому что, повторимся, шел от частного к общему, не понимая, что в данной области существует только частное и мгновенное – думать о любви, тем более что у него и без того хватало о чем подумать в свободное от работы (день-то между тем, вместе с совещаниями и всем прочим, уже давно кончился) время.
К примеру, № 1 мог бы обдумать, как должна быть устроена достойная жизнь.
Он и начал обдумывать.
Корней – вот чего не хватало № 1 в этой жизни больше всего. И нельзя сказать, что он сильно страдал от их отсутствия. Наоборот, склонен был с некоторой гордостью и даже самодовольством подчеркивать свою беспочвенность, возникновение из ничего – в основном мысленно, в нескончаемых разговорах с самим собой, а иногда и вслух, но мимоходом, чтобы, не дай бог, не показаться тому, с кем беседовал, самодовольным и приводящим себя в пример идиотом. Но в то же время постоянно ощущал свою неукорененность, считал, что многое в жизни он из-за этого потерял, а если что и приобрел, то вопреки.
То есть корни у него, как и у каждого, были, но он-то не чувствовал их опорой. И если бы ему сказали, что не в отсутствии корней дело, а в том, что по собственной воле он от них отказался и что укорененные люди отличаются от таких, как он, не качеством корней, а именно своей неспособностью отказаться от родового начала, – он бы стал спорить. Мол, от чего отказался-то? Что было, кроме физиологического акта возникновения, какой heritage – почему-то ему пришло в голову это чужое слово – он получил?
Ошибался, конечно. И более того: даже будь он прав, из этого не следовали бы изначальная ущемленность, худшие стартовые условия. Многие сказали бы ему, что, напротив, будучи перекати-полем, он обладает возможностями, не доступными привязанным к своему происхождению людям. Свобода, сказали бы ему, вот что ты получил, а уж от нее все пошло…
В общем, на вопрос о роли корней как основ личности применительно к собственной жизни № 1 ответить однозначно сам не мог, а соображения других людей ему то казались убедительными, то нет.
Но независимо от этого он часто перед сном думал о жизни, которая могла бы быть, родись он по-другому, в другой семье, или в другом месте, или в другое время. Мысли, ничего не скажешь, глупые, а для взрослого человека даже необыкновенно глупые, но, согласитесь, очень увлекательные.
Он представлял себе, понятное дело, не корни, где-то в подземельной темноте пронизывающие землю и местами вылезающие на поверхность узловатыми фалангами, а просто фамильное жилище.
Темные углы прихожей, на литых из серого матового металла двойных крюках вешалки тонкий сиренево-песочный пыльник, голубовато-серый коверкотовый макинтош и прорезиненный плащ, черный сверху и в мелкую черно-серую клетку с изнанки,
солнечный столб, протянувшийся, как положено, от окна через всю гостиную и наполненный танцующим воздушным прахом, сильно скрипящие, но сияющие узкие дощечки паркета,
черная, с красноватым оттенком на закруглениях резная мебель, шелковая полосатая обивка, вытертая местами до почти полной бесцветности и жемчужного блеска,
разведенные на шарнирах в стороны медные канделябры чуть наклонившегося вперед из-за неровности пола пианино с овальным медальоном на верхней передней деке,
неисправимо пыльные чемоданы с коваными углами на шкафу в спальне,
сам этот шкаф, его мощный тяжелый низ и зеркальная дверь, открывающаяся немного косо, отвисая на ослабевших шурупах длинных петель, при этом в зеленоватом зеркале с широко срезанными фасками едет в сторону спальня, неубранная постель с толстым атласно-голубым горбом стеганого одеяла, выпирающим из ромба посреди пододеяльника,
настежь открытая высокая форточка в уборной, болтающийся перевернутым скорописным Т крючок на ней, желтая лакированная подкова деревянного сиденья, цепочка спуска с как бы сложенными вдвое звеньями и фарфоровой грушей внизу, свисающая от чугунного, крашенного шершавым белым маслом бачка, забытый том Жюля Верна в голубом ледерине, стоящий, распушив страницы, на желто-розовых шашечках пола, четвертушками нарванная газета в шелковом мешочке с вышитой болгарским крестом угловатой розой,
и шум, доносящийся в тишину дневной пустой квартиры из глубокой пропасти улицы, от редко проезжающего двухэтажного троллейбуса, или длинного английского автобуса с тупым носом, или маленького автофургончика с деревянными боковинами, развозящего мороженые торты, или газогенераторного грузовика с высокой как бы печкой и трубой сбоку кабины, или двухцветного, вишневый низ, кремовый верх, лимузина, летящего к стадиону, – белые, неразличимо крутящиеся обода, мечущий солнечных зайчиков на тротуар хром оскаленного мелкой решеткой радиатора, – если лечь животом на шелушащийся белой краской подоконник, все видно, хотя далеко внизу и сплющено…