Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ты же не захочешь прослыть Иродом, – добавил Алатристе.
При этих словах, произнесенных с ледяной насмешкой, валенсианец выругался так громко, что даже наверху было слышно. Винные пары рассеялись бесследно; левой рукой он беспрестанно ерошил свои и без того не больно-то ухоженные усы и бородку, в правой по-прежнему сжимал шпагу, которую так и не спрятал в ножны. Однако несмотря на его угрожающий вид и обнаженный клинок, и внятно произнесенную брань, можно было понять, что драться ему вовсе не хочется, – в противном случае он давно бы уж бросился на капитана, исходя из старинного правила, что нападение всегда предпочтительней обороны. Гонор, конечно, гонором, да и репутацию надо было поддержать после неудачной стычки с таким щенком, как я, и все же взгляды, которые мой обидчик время от времени бросал на плотину, свидетельствовали – он ждет что кто-нибудь вмешается и остановит дело, покуда оно не зашло слишком далеко. Впрочем, чаще поглядывал он на Диего Алатристе, который так неторопливо и обстоятельно, словно в запасе у него была вечность, снимал шляпу, стаскивал через голову патронташ с двенадцатью пороховницами «апостолами», раскладывал все это на земле рядом с аркебузой, а проделавши это, все с той же медлительностью принялся расстегивать крючки колета.
– Такой храбрец, как ты… – повторил он, не сводя пристального взгляда с валенсианца.
Услышав это «ты», произнесенное трижды да еще с такой холодной насмешливостью, тот яростно засопел, сделал шаг вперед и другой – в сторону, справа налево прочертив воздух клинком. Надо сказать, что «ты», обращенное не к родственникам, близким друзьям или к людям, занимающим совсем иное, несравненно более низкое положение, звучит очень неучтиво, и болезненно щепетильными испанцами воспринимается едва ли не как намеренное оскорбление. Вспомните, к примеру, случай в Неаполе, когда граф Лемос и дон Хуан де Суньига, а равно и вся их свита, не исключая и слуг, обнажили клинки – общим числом полтораста – потому только, что один назвал другого «сиятельством», а не «светлостью», а тот его – не «ваша милость», а просто «сударь». Всякий понимал, что валенсианец не стерпит подобного поношения и, преодолев колебания – он, ясное дело, узнал человека, стоявшего перед ним, и наверняка был о нем наслышан, – драться будет непременно, ибо, трижды услышав «ты» от равного по званию, вложить в ножны шпагу, которой махал с геройским видом, значило бы нанести своей репутации ущерб непоправимый. А на испанском языке слово «репутация» означает многое. Даром, что ли, мы полтора столетия корячимся по всей Европе, разоряя собственную державу ради защиты истинной веры и пресловутой репутации, в то время как лютеране, кальвинисты, англикане и другие навеки проклятые еретики, ссылаясь при всяком случае на Священное Писание, затверженное едва ли не наизусть, и объявив свободу совести, дали своим купцам возможность загребать деньгу, какая нам не снилась – и плевать они хотели на всякую репутацию, если она не приносит барыша да выгоды. Ну да что там говорить – спокон века практическая польза значила для нас несравненно меньше, чем религиозный пыл и страх молвы: что, дескать, подумают, что скажут. Нам Европа не указ: у них – так, а у нас – эдак.
– Тебя забыли спросить, – неприветливо буркнул валенсианец. – Чего лезешь?
– Вот именно, забыли, – согласился Алатристе. – А мне думается, что такому бравому молодцу, как ты, нужен более достойный противник. За неимением лучшего и я сгожусь. А?
Он уже снял колет: ни во многих местах заштопанная рубаха, ни штаны в заплатах, ни старые сапоги, перехваченные под коленями аркебузными фитилями, не делали вид его менее внушительным. В воде канала отразился блеск обнаженной шпаги.
– Назовись, сделай милость.
Валенсианец, который расстегивал свой колет – столь же изношенный и потрепанный, как и одежда его противника, – мотнул головой, не сводя глаз с капитановой шпаги.
– Меня зовут Гарсия де Кандау.
– Очень приятно – Мой хозяин завел левую руку за спину, и на солнце вспыхнул клинок бискайца – А я…
– Да знаю я, кто ты! – прервал его валенсианец. – Самозванный капитан Диего Алатристе.
Солдаты, стоявшие наверху, переглянулись. Вино явно придало валенсианцу отваги больше, чем требовалось. Зная, с кем придется скрестить оружие, и имея возможность легко отделаться – эко дело: проваляться сколько-то недель в лазарете, – он все-таки лез на рожон, нарывался и играл с огнем. И все мы замерли в ожидании, боясь пропустить хоть самомалейшую подробность предстоящего поединка.
Тут я увидел, как Диего Алатристе улыбнулся.
Слава богу, достаточно было прожито бок о бок с ним, чтобы не узнать эту слегка топорщившую усы гримасу – недобрый знак, оскал усталого волка, которому вновь приходится убивать. Не для пропитания, не по злобе. А просто – такая уж его волчья планида.
Тело валенсианца, по пояс погрузившееся в красную от крови, тихую воду канала, вытащили на берег. Что ж, все прошло в соответствии с правилами дуэлей и приличий – противники наносили и парировали удары, обманывали друг друга финтами и ложными замахами, пока, наконец, клинок капитана Алатристе не попал туда, куда был направлен. И когда начнется дознание по поводу гибели валенсианца – а это, между прочим, был четвертый смертельный случай за день: я ж говорил, картёж без поножовщины не обходится, – то все свидетели, как солдаты нашего государя и люди чести, подтвердят: тот, напившись до беспамятства, поранился своим же оружием и свалился в канал, – а профос сочтет случай ясным и расследованию не подлежащим. Помимо всего прочего, в ту же ночь голландцы предпримут вылазку. Так что и профосу, и полковнику, и солдатам, и капитану Алатристе, и мне самому будет – ох, и как еще будет! – не до того.
Неприятель атаковал глубокой ночью, беззвучно, ножами, сняв передовое охранение. Мориц Оранский решил, фигурально выражаясь, половить рыбку в мутной, взбаламученной воде мятежа и ударил на Аудкерк с севера, надеясь перебросить под Бреду подкрепление – своих голландцев да англичан, прорву пехоты и кавалерии, которая и смяла наши заслоны. Картахенскому полку вкупе с валлонами, оказавшимися в окрестностях, приказано было заступить путь противнику и сдерживать его натиск, пока генерал Спинола не организует контрнаступление. Так что в самую ночь-полночь проснулись мы от барабанной дроби, визга флейт и криков «В ружье!». Тому, кто сам не испытал подобного, нечего и описывать эту суматоху – все равно не поймет, как сворачивается лагерь: в свете факелов мечутся, спотыкаясь и друг на друга натыкаясь, люди; вразнобой звучат команды капитанов и сержантов, торопливо строящих своих солдат, еще не проснувшихся толком, полуодетых, торопливо прилаживающих на себе боевую сбрую; оглушительно гремят барабаны; ржут и бьют копытами кони, охваченные лихорадочным ожиданием неминуемого и близкого боя. Взблескивает сталь, сверкают наконечники копий, шлемы и кирасы. В пляшущем красноватом свете факелов и фонарей мелькают на доставаемых из чехлов знаменах то андреевский крест, то желтые на красном фоне полосы арагонского герба, то геральдические зубчатые башни, львы и цепи.